У Жени была машинка для татуировки, сделанная из басовой струны. Он тренировался на себе, для начала покрыв рисунками «центра?»: испещренные старыми шрамами, они больше не годились для инъекций. На локтевом сгибе левой руки клубились лиловые хризантемы, лишенные стеблей и листьев; они будто вершили траурный путь вдоль его скрученных вен, да так и застряли в пересохшем русле. Агнеся нюхала хризантемы. Рука Жени покоилась под ее головой. Цветы были близко и пахли Женей. Все так мешалось, так сливалось, так соблазняло заменой в этой полудреме — Агния не чаяла, что запах Жени с этих пор станет для нее запахом скорби, а хризантемы приобретут аромат телесной близости. Она просто дышала внутри долгого мгновения, чувствуя плотный
Агнеся провела пальцем по лиловой коже. Женя вздрогнул: щекотно.
— Так красиво. Больно было?
— Терпимо.
— А рисунок сам придумал?
— Сам. Кто ж еще. Хочешь, тебе придумаем?
— Даже не знаю.
Вообразив, как Женя процарапает иглой на ее теле только им двоим понятные письмена, Агния исполнилась трепета. Если сердцу женщины находится господин, она никогда не откажется носить его клеймо. Пояса верности, ошейники, вериги и шрамы, да хоть скотское тавро во лбу — на все готова влюбленная, всему рада, всем горда, как горд вассал, встающий под знамена непобедимого сюзерена. И те из женщин, кто веками восстает против мужской воли клеймить их, отвергая маленькие насильственные знаки внимания, на самом деле остро страдают от внутренней нехватки любви. (Так у одних рожениц полные груди щедро текут молоком, другим приходится сцеживать по капле.) Хочешь узнать, как глубока твоя любовь, — представь, что твой мужчина, выделив тебя среди прочих, пометил вечной метой.
Так рассуждала Агния, не мудрствуя в выборе рисунка. Женя предлагал наколоть ей мандалу между лопаток, стрижа на плече, иероглиф под ключицей, но все эти варианты она отклонила. Ей не нужны были украшения, ни символы, ни приметы уникальности: она желала лишь носить знак принадлежности любимому, его герб, его экслибрис. Женя мог бы попросту вырезать на ней ножом свои инициалы, как на скамейке, и этого ей было бы довольно. Она затребовала себе такую же хризантему, как те, что цвели на его предплечье, — только на лодыжке. Женя предупредил, что на лодыжке будет больно; Агния просияла согласной улыбкой.
— Твоя будет даже лучше. Мой приятель-байкер — тот, что из Таллинна приезжал, помнишь? — продал мне голландские краски. Говорит, чудо какие яркие.
Тонкая работа отняла почти три часа. Млея от режущей боли, Агния думала примерно следующее:
— Будешь промывать каждый день с мылом и смазывать мазью от ожогов. «Спасатель» не бери — краску вытянет.
Краска вышла наружу сама. Заезжий байкер, у которого Женя приобрел пигмент, то ли бессовестно надул покупателя, то ли сам был обманут, только чернила оказались явно не предназначенными для татуировки. Агнесино тело отторгло их; хризантема выгнила по контуру и мучительно заживала полтора месяца. Лодыжку Агнии украсил причудливый пепельный рубец в форме цветка, подаренный ей Сыном Лета.
Когда я впервые увидела Игоря, я поразилась тому, насколько счастливым он казался. Почти никогда его лицо не омрачала гримаса неудовольствия. Он и сам часто повторял, что совершенно счастлив. Я искала подвоха. Для меня с моими антителами к счастью и вечным отягощением телесностью такое упоение земной жизнью было странно. С одной стороны, атеизм Игоря снисходительно воспринимался мной как легкое увечье. С другой — наличные признаки безоблачного счастья вызывали зависть. Мне хотелось по возможности привести к общему знаменателю наши представления о том,
— Тебе нравятся шмели? — приставала я к Игорю.
— Шмели?.. Ну, в общем, да, они симпатичные.
— В раю непременно будут шмели. И котята. Котята не станут гам вырастать, они навсегда останутся маленькими.
Лицо Игоря делалось непроницаемым. Если бы он любил котят, он окружил бы себя ими, не дожидаясь смерти, это несомненно. И безропотно принимал как данность тот факт, что котята — вырастают. Ему недоступна была моя меланхолия по поводу неизбывного взросления котят. Внутри меня же она поднывала, как больной зуб, требуя, чтобы котята были изъяты из рамок отягощающей телесности и помещены во вневременные эмпиреи. Я размышляла о христианах, приходящих в оправданный ужас при мысли о вечности в раю. Бедные, они не в силах вообразить вечность иначе как нескончаемый отрезок времени! В таком раю спустя сотню лет человек с неизбежностью начал бы пинать котят и давить шмелей, сатанея от скуки в лучах божественной благодати. Но я, я-то знаю, как должно быть, чтобы было хорошо! Смерть — бегство от времени, прыжок в бестелесное, избавление от приступов уныния, приключающихся со мной всякий раз на пике любого из блаженств.
В то время как для меня все истинные, незамутненные блаженства только начинались где-то за порогом смерти, виясь мощеной дорожкой среди укрытых туманом лавандовых полей воображаемого рая, для Игоря примерно там же они заканчивались. Просто обрывались, как кинопленка, и дальше проектор стрекотал вхолостую. Смерть страшила его, счастливого обычным земным счастьем. Да у него просто на лбу было написано: куплю философский камень! Сотворить его сам он и не надеялся, трезво оценивая собственные силы и возможности. Вот почему он так ухватился за меня. Где-то в разнородной массе моих текстов ему почудился намек на некое знание, нет, не знание — нюх на бессмертие. Разубеждать его было бесполезно.
Разумеется, никакого такого нюха у меня никогда не было. Была только уверенность: я знаю, как должно быть, чтобы было хорошо, и знаю, что для этого нужно сделать. Избавиться от пожирающего нас времени, которое одно есть безосновное зло, противовес вечности и наша единственная реальность. Но к тому ли сводится смысл моей земной жизни, чтобы прожить ее, превозмогая страсть к развоплощению, прожить через силу — в частности, через силу земного тяготения?.. Вынужденно мирясь с взрослением котят, старением себя, с тем, что время отнимает у меня всех, кого я люблю?.. Восставая против власти времени, человек восстает против собственной среды обитания. С этого момента он — атипичная клетка, а все, что он предпринимает, — аутоиммунная деятельность, стихийный бунт, отторжение действительности.
Игорь уверовал в успех моей новой военной кампании и был готов платить любую цену, чтобы иметь возможность разделить со мной плоды моей призрачной победы. Порой меня брала паранойя: мне начинало казаться, что он не любит, никогда не любил меня, он просто взял меня себе в расчете на свой глоток aurum potabile[7]. Тогда я бывала оскорблена своим же бредом до глубины души. Я садилась за новый текст, мстительно вживляя в него облик Игоря, не целостный — чванливый и неверный: получи, получи свои крохи, недостойный! Я бесновалась оттого, что не могла взять его любовь, вынуть, как моллюска из раковины, качать у теплой груди. Мне нужна была новая любовь, а он использовал меня как ищейку, взявшую для него след вечности. Так мнилось мне, и все сильнее охлаждался воздух, охлаждался мир вокруг меня.