смешались: путаный цветной сон, который невозможно рассказать целиком. С утра до позднего вечера я бродила по улицам, не пользуясь никаким транспортом, и очень редко — картой. Заходила в Центр Помпиду, чтобы не увидеть ни одной картины, а просто пообедать в небе — огромном пустом небе, оглушительно синем, в котором облака полощутся, будто обрывки кружева в медленной воде. Но стоит подойти к краю площадки, и небо обрывается; внизу лежит Париж, великий, древний, неотразимый, лежит и терпеливо ждет, как Сфинкс, загадавший тебе неразрешимую загадку.
Буду строить города, думала я, — никакой штукатурки. Только камень.
Путешествие в Париж — это путешествие в двадцатый век; двадцать первый сюда не добрался. Ни назойливой рекламы сотовых операторов, ни салонов связи на каждом углу, ни платежных терминалов, ни лишней спешки. Этот город стоит здесь две тысячи лет; экономя четверть часа, чувствуешь себя крохобором. Я ловила на мостах сырой ветер, зябла в уличных кафе над остывшим эспрессо, перебирала прелестную рухлядь на блошином рынке. Мое время — сколько его было, я не знаю, не считала, просто пила его, впускала под ребра, как зверь у водопоя. Не было числа чудесам: чайки, купающиеся в солнечных потоках над Тюильри, покойный камень дворцовых площадей, резные шпили над Сите, Конкорд, утыканная фонарями и обелисками, как подушечка для булавок. Я петляла в темноте, заглядывая во все переулки, совала любопытный нос за каждые ворота, и — о диво — повсюду был Париж.
Как ни странно, больше всего меня раздражала русская речь. Разве не от нее я сюда бежала, я ведь хотела, чтобы меня окружало только призывное мурлыканье, только хриплое французское мяуканье, но увы, всегда и повсюду в Париже слишком много русских. Официанты и таксисты, и даже зеленоглазый албанец, что жарит блинчики у площади Республики, — все торопились выложить передо мной свой нехитрый запас великих, могучих и прекрасных слов.
Я хохотала до слез, заказав в привокзальной тошниловке горячие бутерброды на вынос: их подали на больших пластиковых тарелках, гарнировав лопушками, орехами, консервами и майонезом. Мне, дефилирующей по улице с завернутыми в фольгу тарелками, явно не хватало рушника и кокошника; от смеха я беспрестанно кланялась в пояс прохожим. Пронося добычу в отель, я прикрыла ее свитером и прошествовала через увитый орхидеями холл с достоинством самурая, несущего свою собственную отрубленную голову. Потом поела, сидя на полу, как собака, завернула объедки в «Геральд трибьюн» и выставила за окно до утра, чтобы их унылый запах не мешал спать.
Ложась в постель, я представляла, что отель — это огромный корабль, который несет меня по темным водам ночи, тихо покачиваясь, и мне слышались дальний собачий плач и женский лай. Чудилось, чрево города клубится туманом, там золото, людская кровь и тайные пороки, там жизнь не останавливается, голоса не смолкают, и где-то в этом журчащем шуме тянется тонкая ниточка моего дыхания, моего пульса.
И вот я на стрелке Сите; возможно, в эту ночь я единственная обладательница ключей от Парижа, возносимая лунным сахаром на высоту, откуда вся его черно-червонная изнанка видна как на ладони. Я ложусь на каменные плиты и заглядываю в воды Сены. Ее гладкая поверхность светлеет. Вот из глубины смотрит на меня незнакомый и страшный витязь. В пальцах он сжимает резной костяной шар, древний, до блеска отполированный прикосновениями рук и речной волной. Кисти рыцаря покрыты жестким паучьим волосом. Внутри шара сверкает плазменный сгусток. В нем заключено все, что было и есть в этом городе в каждую секунду его двухтысячелетней истории. Плазма движется; концентрическое движение исходит из Сите, колыбели Парижа. Наблюдать за этим движением — восторг и жуть, я отшатываюсь, чувствуя, как воронка света увлекает меня внутрь шара. Рыцарь усмехается и пропадает, но всё виденное непостижимым образом остается во мне. Это похоже на заархивированные данные, мой мозг не в силах отследить молниеносную смену кадров. Полные муки и ужаса вопли узников Консьержери мешаются в моей голове с призывным смехом куртизанок, с печальным звоном колокольни Сен-Жак-де-ла-Бушри, с мушкетными выстрелами и псалмами. Я прозреваю на дне реки мощи святой Женевьевы, шепчущие о прощении, о милосердии к вандалам, о наслаждении свободой и о страдании на пути к ней. Я обладаю Парижем бог знает сколько времени — может, вечность, а может, несколько секунд, и это обладание наполняет и опустошает меня, вливает силы и отнимает силы.
Я сажусь и закуриваю, стряхивая с себя морок парижских призраков. Я благодарю Господа за щедрость, чувствуя себя обласканной, лелеемой, любимой дочерью.
Чтобы выбраться со стрелки, мне нужно подняться по лестнице. Поднявшись к стене, я замечаю небольшую табличку. На табличке выбито: «В этом месте 18 марта 1314 года был сожжен последний Великий Магистр Ордена Тамплиеров Жак де Моле». Я застываю перед надписью и в этот момент отчетливо слышу женский смешок над ухом. Поблизости никого нет, но мне точно известно, кто смеялся. Матильда, блуждающий огонек, чуткий ангел, существо Истинного мира, мой проводник к месту силы, бывшему местом силы задолго до Жака де Моле. 18 марта — ее день рождения.
В Париже писалось хорошо. Я садилась за работу около десяти часов вечера, когда неугомонные горничные наконец оставляли меня в покое, расстелив постель и подбросив в нее карточку с прогнозом погоды на завтра, который никогда не оправдывался. Единственное, от чего я страдала, — это от ночных приступов голода. Уединенная жизнь сделала меня абсолютно неконтактной, и мне было почти физически тяжело набрать номер гостиничной службы, чтобы заказать еду. Ложилась я под утро, а вставала около полудня, пропустив изобильный завтрак, подаваемый в ресторане отеля. Весь день, до ломоты в коленях, я бесцельно слонялась по городу.
Начались забастовки. Порой на улицах я встречала пикеты, и это напоминало съемки фильма, действие которого происходит в семидесятые годы двадцатого века. Над пикетчиками раскачивались транспаранты и клубился слезоточивый газ, и во всем этом действе было что-то архаичное и карнавальное. В метро запахло плесенью и мочой. Некоторые ветки были перекрыты, на других ходил один поезд из пяти, и войти туда можно было бесплатно. Только одна ветка, желтая, продолжала функционировать в прежнем режиме: полностью автоматизированные составы управлялись без участия машинистов, и бастовать было некому. Этим обстоятельством и был продиктован мой выбор, когда на очередную прогулку я отправилась в Дефанс.
Выйдя из-под земли, я пошла в сторону Гранд-Арш. Стоял яркий солнечный день. Была суббота, и офисные здания пустовали. Безлюдная Эспланада текла мне под ноги каменной рекой, а ее берега щетинились небоскребами. Непостижимым образом Дефанс висела в воздухе; висели крошечные садики и цветные бассейны, пологие лестницы и немыслимые нагромождения высотных сооружений. Где-то там, внизу, под эстакадами и мостами, сновали автомобили, грохотала железная дорога, но наверху, в Дефанс, было тихо и пусто. Я шагала вдоль Эспланады, чувствуя себя крохотной букашкой в огромном гулком коридоре, полном света и сквозняков. Накануне я разговаривала с Игорем по телефону; он был не в Москве — отлучился на несколько дней по семейным делам в родной город, — и его голос звучал глухо, как из-под земли. Он намекнул, что не прочь приобрести для меня жилье, чтобы мне было куда возвращаться из моих бестолковых странствий, и теперь я оценивающе разглядывала фасады многоквартирных домов.
За Гранд-Арш каменная река внезапно оборвалась водопадом: узкий пешеходный мост ненадежно покоился в пустоте над кладбищем Нейи. За кладбищем простиралась бесконечная панорама парижских предместий. Были они чужими и далекими, как звезды, глядя на которые воображаешь себе какую-то другую жизнь, совершенно не похожую на земную. Были они манящими и недоступными, как давно ушедшие времена, как времена, которые настанут, когда наши кости истлеют под землей. Лишь один взгляд на дымные трубы Нантерра выбивал жгучую слезу. Словно где-то над ухом зазвучала вдруг полузабытая песня:
Назад я брела постаревшая на несколько лет. Меня не взволновали ни подъем на Арку в прозрачном лифте, ни вид оттуда на Елисейские поля. Я хотела дождаться вечера, чтобы увидеть, как над Эспланадой зажгутся огни. Я хотела, чтобы в честь моей печали погасили это беспощадное солнце и мир погрузился в полнозвучную минуту молчания. Мне вдруг стало очень понятно, что где-то далеко позади за моим Йоши, за моей великой любовью, наглухо закрылись стеклянные двери и никогда, никогда, никогда он не будет стоять со мной на мосту в Дефанс, молодой и красивый, не будет идти по пустынной Эспланаде, обнимая меня за талию. Не выпьет со мной вина в баре под крышей Арки, не прикурит для меня сигарету на одной из этих