А недавно в альманахе «Гриф» мы нашли стихи еще третьего лица:
Или Апухтин говорит:
И Стражев:
Впрочем, здесь подбавлено еще из «Бесов» Пушкина, из Полонского («Глухая степь…», «Колокольчик») или еще откуда-то, а своего — ничего нет. Извлекая такие «параллели», можно совсем пасть духом. Которое стихотворение кем написано, и где, собственно,
Отчаиваться, впрочем, не надо. Целые кипы отроческих стихов должны быть отметены, чтобы составилась юношеская книга. Автор, вероятно, не сделал этого, и это послужит ему уроком: во-первых, будут бранить то, что, может быть, лично дорого; во-вторых, из стихов ничего не уразумеют; они — безличны, только барышням романсы петь.
Рассказы, составляющие вторую часть книги, — лучше. С них надо было начать. — Отчего-то не помечен год издания (по-видимому, нынешний?).
1905
П. Соловьева (Allegro). Иней
Художественные произведения можно измерять с двух, взаимно исключающих друг друга, точек зрения: с точки зрения «вечности» и эпохи. Вечное мерило прилагается к отошедшим теням прошлого и к бездарным современникам; к последним следует принять самые строгие и «вечные» меры, только чтобы избавиться от их навязчивости.
«Временному» измерению подлежат, напротив, только те, над кем нельзя произнести решительного приговора именно вследствие их невольной современности. Это — сравнительно узкий круг, так как современное в области искусства не может быть доступно многим. Зато мы тем более благодарны за всякое живое слово, ибо нас редко балуют новыми словами, но часто морочат нас, стараясь выкроить новое из ветхого тряпья.
Книга П. С. Соловьевой, без сомнения, живет жизнью помимо воли; встреча с такой жизнью оставляет благодарное чувство, потому что у автора — молодая, свежая и чистая душа. Ничего нет своевременнее и законнее радости, когда цельное и зрелое мировоззрение встречает с детской свежестью чувства при свете благородной простоты.
Впрочем, книга «Иней» вовсе не радостна в обычном смысле этого слова. Она печальна той единственной печалью, которая прозрачна; сквозь призму ее видно на дне колыхание необычайной, «нечаянной» радости. В этом смысле она ужасно близка русской природе и русской поэзии, которая не покидала своей природы.
Русская поэзия приближалась к нечаянной радости двумя путями: сквозь огонь и гром, и сквозь вешую тишину. Второй путь был всегда более свойственен русским поэтам, — они много печаловались и умели просто грустить: так умели, что к тем, кто теперь хочет быть простым, — мы предъявляем непомерные требованья; у нас столько сравнительности, что мы склонны отвергнуть простоту, чуть заметим в ней тень искусственного; это потому, что у нас есть гениально простые и грустные лирики; а между тем именно теперь особенно хочется тишины и простоты: литературу словно кто-то поджег; всюду крик и надрывы, жалят пламенные языки; к ужасу пожара присоединяются безжизненные симулянты, — они делают вид, что жалят, причиняя кажущуюся боль, заменяя остроту — пряностью, громовое — визгливым.
И вот мы встречаем новую и тихую поэзию. Она нова, потому что подошла в упор к открывшимся глубинам, и тиха, потому что только смотрит в них грустными целомудренными глазами. Совсем не уходя от живого, она притаилась, но не пролилась: она знает свою область: не вызывает из бездн темных существ, чтобы помериться с ними, и равно избегает громких славословий; — она вся в «благодарении» и «прощении».
Мы способны верить только безумным и грустным словам. Остальные день ото дня становятся все более ненужными, пошлыми, мертвыми. Лучшие из людей «века сего» совсем отходят и замыкаются в своей душе; в хрустальной чаше их души собираются слезы; они источаются понемногу — в грусти или в обильном потоке безумий, — смотря по мере надтреснутости хрустальной чаши.
Вот перед нами точит слезы хрусталь души, звенящий, как грудной голос в морозном тумане:
«Огненная тоска» родила грустные и тихие стихи, огонь ее стал размерным пламенем; размерную тихость подарила ему «белая мечта» — полушопотное мечтанье об ином — об инее — бледном, кружевном и приветном; из намека на безбурное, ясное — родилась эта размерная тихость: