– Ты уйдешь и заберешь с собой пришельца.
Я останусь.
– Ты останешься?
– Да, Иней. Я понял, что не смогу уйти. Я слишком ненавижу их, чтобы уйти от них.
– Не понимаю.
– Ты добрый, Иней, ты не понимаешь, что такое настоящая ненависть. У меня есть план. К тому же вам – то есть я хотел сказать «нам» – нужен свой деф в городе.
– Да, но…
– Так нужно, Иней, так будет лучше. Но нельзя, чтобы стражники нашли его здесь, около моего загончика. – Четыреста одиннадцатый приблизил свою голову к голове Инея и продолжал: – Ты уверен, что он не запомнит того, что слышит?
– Совершенно уверен.
– Может быть, лучше проплавить ему голову как следует, чтоб не было риска.
– Мы стараемся не убивать, если можно избегнуть этого. Дай, я его просто выведу на улицу и оставлю у другого дома.
– Нет, Иней, это сделаю я. А у тебя сейчас есть оружие, бери Володю и беги.
– Хорошо, друг.
– Что такое друг?
– Потом. Это хорошее слово… Володя, – позвал он в звуковом диапазоне.
– Наконец-то, – прошептал Густов и вскочил. – Что происходит?
Но он не получил ответа. Один из кирдов схватил его за руку и потащил за собой.
Четыреста одиннадцатый подтолкнул стражника в спину. Конечно, думал он, расплавить ему голову было бы надежнее, но Иней знает, что говорит. И потом, если бы стражник был недвижим, им бы пришлось тащить его, – и тяжело, и опасно. Так, по крайней мере, он сам идет.
Он выглянул на улицу. Ветер начал потихоньку стихать, скоро рассвет. Никого не было видно.
– Иди, иди, – подтолкнул он стражника в спину.
– Куда? – спросил стражник.
Ничего не скажешь. Иней знал, что делает. Если стражник спрашивает тебя, куда идти, это уже не стражник. Он схватил его за руку и потащил к дому шестьдесят семь, втолкнул в дверь.
Он испытывал чувство, похожее на ощущение нового аккумулятора в теле: ощущение силы, готовности действовать, ощущение благополучия. Стражник был частью системы, которую он ненавидел, ее опора. Конечно, от потери одной такой опоры дом не рухнет, не перекосится, но ничего, у него был план…
6
–Коля, – сказал Марков, вставая с пола, – я беру все свои слова о Володьке обратно. Я больше не могу, понимаешь, не могу. Если кто-нибудь откроет дверь, я кинусь в нее так же, как он. Куда угодно. Я схожу с ума от этой круглой камеры.
– Саша, милый, возьми себя в руки.
– Я не могу…
– Ты все можешь. Я даже склонен думать, что ты сейчас несколько кокетничаешь своим состоянием…
– Ты в своем…
– Я в своем. И ты в своем. Что, собственно, произошло? Ты же человек, черт возьми, ты не животное, ты должен уметь думать, ты же космонавт, наконец. Ты сам выбрал опасную профессию и сам готовился к ней. В чем трагедия? Мы живы и невредимы. Мы даже сыты. Наверное, жив и Владимир. Наверное, цела и «Сызрань». Мы решили, что нас изучают. Это соответствует фактам. Это логично. Уничтожить изучаемый объект было бы нелогично.
– Да, но…
– Помолчи. Не думай, что я полон казенного командирского оптимизма. При экипаже в три человека, а на этот момент и в два, казенный оптимизм не проходит. Хотя, впрочем, и при большей аудитории мало кого убеждает, на то он и казенный. Я просто отказываюсь рассматривать то, что случилось с нами, как трагедию. Просто-напросто отказываюсь. Вот если бы «Сызрань» прошил какой-нибудь обломочек, если бы наш корабль превратился в вечный космический склеп с тремя быстро замороженными мумиями на борту, это была бы трагедия. И то не слишком большая, не будем заблуждаться насчет своего места в истории.
Но мы же живы, Сашка, живы и невредимы. Да, чувствовать себя инфузорией на чьем-то предметном стеклышке неприятно. Но почему все должно быть приятно, откуда такое убеждение? Почему мы так уверены, что только мы имеем моральное право совать инфузорий под микроскоп, а не наоборот?
– Господи, командир, я никогда не слышал от тебя такой пылкой тирады.
– Потому что я отвечаю не только тебе, друг Александр. Но и себе. А может, главным образом себе.
– То-то ты так красноречив. Я такой речи явно не заслужил.
– Не буду спорить. Ты уже не стонешь, а пытаешься быть саркастичным. Это прогресс, Сашенька. Когда ты кинешься на меня с кулаками, я буду совсем спокоен.