было немедленно увидеть апасность, чтобы противостоять ей, а не дать ей толкнуть себя в спину. Он открыл глаза, но кошмар приснившегося не исчез, наоборот, он как бы хлынул из сновидения в пробудившееся сознание. Он открыл глаза, но ничего не увидел. Он уже чувствовал недавно нечто подобное, мелькнула у него мысль, которая – он догадывался, надеялся – должна была принести успокоение. Да, конечно, когда «Сызрань» попала в гравитационную ловушку и он приходил в себя, лежа на полу. Там тоже он никак не мог выбраться на поверхность сознания, там тоже был удушающий ужас, из которого любой ценой нужно было вынырнуть на поверхность, чтобы не захлебнуться им. Да, конечно, нужно только набраться терпения на несколько мгновений, и он выплывет. Сейчас тьма просветлеет, зазеленеет, взорвется светом, брызгами, теплом солнца, он лениво перевернется на спину, и поплывет неспешно к берегу, и будет смотреть в голубое небо, побледневшее от истомы полуденного зноя, на чаек, и крики ребят на берегу сольются с обрывками музыки с прогулочного корабля, и над ним совсем низко пролетит на велолете девчонка с длинными, развевающимися на ветру рыжими волосами, и она засмеется, глядя на него, и высунет язык, а у него дрогнет почему-то маленькое сердечко, тронутое неясной, словно предчувствие, печалью…
Сейчас, сейчас, нужно только подождать, пока не всплывешь на поверхность. Как, однако же, глубоко он нырнул! Он все подымается и подымается – он чувствовал, знал, что он в воде, в невесомости, – а темнота никак не просветляется.
Ладно, может, он действительно нырнул глубже, чем обычно, а может, солнце зашло за тучку – и сразу все потемнело. Нужно только помочь подъему: несколько взмахов руками, помощнее сделать ногами ножницы. Он послал приказ рукам и ногам двигаться, но они не ответили, словно приказ не дошел до них, затерялся где-то по пути.
Все ясно, это был сон. Сон во сне. Матрешки спрятанных друг в друге разновеликих кошмаров. «Спокойно, Коля, – сказал он себе. – Тебе только кажется, что ты проснулся, на самом деле ты спишь и тебя мучают кошмары».
Мысль эта успокоила его, но лишь на малое мгновение, потому что в этот момент он разом вспомнил круглую камеру, пустые, страшные глаза Сашки, тянущего его робота, острую боль в руке, ярость, что бушевала в нем.
Нужно было просыпаться, любой ценой открыть глаза, потому что нельзя бороться с этим железным чудовищем с закрытыми глазами. Он крепко зажмурился и сразу приподнял веки.
Время потеряло привычный масштаб. Он знал, что акт открытия глаз требует ничтожной доли секунды – отсюда, наверное, выражение «в мгновение ока», – но сейчас почему-то он поднимал веки бесконечно долго, но все равно никак не мог поднять их. «Поднимите мне веки…» Так, только так нужно думать, потому что крошечным раскаленным буравчиком сознание сверлило нелепое подозрение: «Тебе только кажется, что ты не поднял веки, на самом деле ты поднял их, просто ты ничего не видишь, ты ослеп, что-то они сделали с твоими глазами, что-то еще худшее, чем с глазами Сашки, из которых они откачали все, оставили только пустоту».
Господи, да что это с ним? Совсем потерял от паники голову! Надо же просто поднять руку и коснуться пальцами век – и сразу все станет ясным.
Он попытался поднять руку, и новый взрыв паники парализовал его: он не мог поднять руку. Он попытался сжать кулак, но не мог, он даже не ощущал руки, у него не было кулака.
«Встать, вскочить, бежать, спрятаться…» – билось в сознании короткими болезненными толчками, но не было нервов, чтобы послать приказ, не было мускулов, чтобы сократиться, не было сухожилий, чтобы потянуть за кости скелета. У него ничего не было, кроме липкого, холодного ужаса. Весь мир, вся Вселенная состояла из плотного ужаса, который давил, душил, не давал вздохнуть, путал и останавливал мысли. «Я умираю», – пронеслась в меркнущем сознании Надеждина коротенькая мысль, но он почти не обратил на нее внимания: ужас и без того был слишком плотным, чтобы что-либо еще вместить в себя. «Конец, – вяло подумал он. – Вот так все кончается…» Мысль почти не испугала его, в пей чудилось даже избавление от невыносимого кошмара.
Наверное, на какое-то время он выключился, потому что ужас и ярость куда-то отступили, оставили лишь бесконечную печаль. Но ненадолго. Ужас и ярость передохнули и снова нахлынули на него, закрутили, швырнули, понесли куда-то. И снова отступили.
«Может, я все-таки сплю?» – как-то равнодушно подумал он, но никак не мог уцепиться за эту спасительную мысль: то ли она ускользала от него, то ли у него не было сил и воли к спасению.
Он не помнил, сколько времени душил его ужас, сколько раз вспенивалась в нем ярость, ревела, бросала его, спадала, но пришел момент, когда все стихло, и в бесконечной тьме, лишенной измерений, без надежды, он понял, что это и есть конец. Он просто-напросто умер. То, что подсознательно существует только в применении к другим, случилось с ним. Его нет. Остались лишь какие-то судороги уходившего сознания. Вздор, вздор, что будто в эти мгновения проносится перед тобой вся жизнь. Ничего перед ним не пронеслось, только метался, тщился выскочить из липких объятий кошмара его разум. Но костлявая держала его крепко, из ее объятий не вырвешься. «Что ж, – пытался призвать он все смирение, на которое был способен, – не было еще человека, которому не удалось бы умереть». Но странно, странно как-то он умер, даже старинные афоризмы припоминает.
Неужели же были правы тысячи поколений его предков, которые верили, надеялись, что дух не умирает с телом? И этот вопрос был бесплотным, вялым, словно его, Надеждина, он совершенно не касался.
И именно в этот момент – он хорошо это запомнил – он почувствовал прикосновение. Не физическое, ибо у него не было чем почувствовать прикосновение, но тем не менее реальное: мысль коснулась мысли. И та, что приблизилась к нему, прошептала неуверенно:
– Коля…
– Саша, – ответил он. Не. словами, ибо ему нечем было артикулировать звуки, а встречным трепетом мысли.
Какое-то время они молчали. Они не сговаривались, но одновременно почувствовали, что надо помолчать, потому что опять поднялся вихрь, опять ринулись, завертелись мысли.
«Что это? – билось в голове Надеждина. – Как это может быть? Пусть я умер, но Сашка… Мы умерли вместе… А может, мы не умерли…» Мысль эта не принесла облегчения, скорее, наоборот, потому что смерть означала укрытие от душившего ужаса, который снова надвигался на него. Да, умереть было бы в тысячу раз легче, чем сопротивляться черному кошмару, когда и сопротивляться ему нечем.
Скорей всего, он бы и умер – слишком страстно в эти загустевшие секунды он звал на помощь костлявую с косой, но спасательный круг бросила все-таки не она.
В изумлении и смятении наблюдал Крус яростное борение двух новых обитателей Хранилища, словно