– Мне иногда кажется, что истинная мудрость не в создании или понимании новых идей, а в умении подвергнуть сомнению привычные понятия. Это гораздо труд ней. Прощай, друг Рассвет. Может, ты все- таки останешься? Мне грустно расставаться с тобой.
– Мне тоже, но я не вижу другого выхода.
– Ты помнишь, как найти дорогу?
Да. Утренний Ветер хорошо объяснил мне. Прощай, друг.
– Прощай, Володя.
Они шли медленно, и Галинта иногда останавливался, чтобы подождать их. Усталость все больше наваливалась на Густова, нашептывала соблазнительно: сядь, отдохни. Бороться с ней было трудно, потому что ей нечего было возразить. Куда он тащит их, зачем? Он ведь и сам не очень-то верил в то, что задумал. Их подстерегало такое количество «если», что продраться через этот частокол было практически невозможно. Если произойдет чудо и он благополучно доведет свою скорбную команду до города, не собьется с пути, не заблудится в похожих друг на друга развалинах, не заснет на ходу и не замерзнет ночью, это еще ничего не будет значить. Их могут схватить, их, скорее всего, именно схватят, и, скорее всего, он разделит участь товарищей. И из него выкрадут сознание, и его сделают пускающим слюни идиотом. И Галинту схватят, бедного гномика. Эти роботы почему-то не любят вертов. Если и дефы ощетинились против него, легко представить себе реакцию обычных кирдов.
Но если даже случится второе чудо, состоится целый парад чудес, нет никакой гарантии, что в их старой камере пыток все еще валяются на полу сумки с едой. И нет никакой гарантии, что он вообще сумеет найти этот милый круглый домик. А если найдет – открыть. И одному Галинте известно, что он ест. Если, впрочем, ему это известно, потому что, в сущности, он даже не знал, кто шел перед ним, поблескивая задними глазами, – заводная говорящая кукла, воскрешенный каким-то образом верт или что-нибудь еще.
И отправился он в этот бессмысленный путь не потому, что действительно надеялся добыть еду, а потому, что просто не мог сидеть и ждать покорно конца. Слишком долго были они на этой проклятой планете щепками, которые крутил и тащил какой-то дьявольский поток. Так и не совсем так. Он все время играл с собой в маленькие игры, преимущественно в прятки. Чем ближе маячил конец, уже не покрытый дымкой абстракции, а ясный и безжалостно очевидный, тем больше он надеялся на чудо.
Он вдруг вспомнил, как совсем еще малышом слушал важные рассуждения старшего брата о движении молекул.
«Понимаешь, дурында, они маленькие и летают по комнате взад и вперед. Это и есть воздух, которым мы дышим».
Он вдруг испугался:
«А что, если они все вдруг слетятся в угол? Мы задохнемся, да?»
«Ты дурында, – снисходительно сказал брат. – Их так много, что они не могут собраться в кучку»
«А если соберутся?»
«Это невозможно».
«Наверное, – думал он тогда, брат прав. Он всегда был прав. Он знает все на свете. Но вдруг все-таки эти молекулы (он представлял их в виде маленьких мошек) не послушают брата?»
Тогда, на том далеком свете, он боялся того, чего быть не могло. Сейчас, наоборот, он жаждал верить в то, во что верить было невозможно. Но чем невозможнее было спасение, тем жарче пылала в нем надежда. Признаться себе в том, что он верит в нее, было опасно. Нельзя было сглазить эту немыслимую, противоестественную надежду. Даже помянуть ее имя всуе он боялся: а вдруг спугнет ее?
Марков жалобно застонал. Лицо его исказила болезненная гримаса. «Боже, и это Сашка…» Он вдруг сообразил, что бормочет что-то невразумительно-ласковое, что, наверное, бормотал бы своему ребенку, если бы остался с Валентиной… Почему если бы? Вон она идет навстречу ему, сейчас она, улыбнется и спросит, откуда у него такие взрослые дети. Он хотел что-то крикнуть ей, но услышал шорох над головой. Совсем низко над ними летели две черно-красные, словно надевшие траур птицы. Они медленно взмахивали двумя парами бахромчатых крыльев и между взмахами заметно теряли высоту, которую тут же снова набирали.
– Ани, – сказал Галинта.
– Это птицы? – спросил зачем-то Густов.
– Ани, – повторил Галинта. Он повернул голову и неожиданно издал какой-то клекот.
Четырехкрылые твари в ответ заложили плавный вираж, вытянули длинные шеи и, казалось, с интересом рассматривали гномика. Галинта еще раз издал клекот, и обе птицы тяжко опустились рядом с ним. Гномик подбежал к ним, заклекотал, зацокал, протянул все три руки, и птицы сладострастно подсунули под них маленькие толовки на длинных гибких шеях, завертели ими. Они закрыли бусинки-глаза и тихонько клекотали, словно что-то медленно варилось в них.
Надеждин и Марков жалобно хныкали, они боялись птиц, а Густов не мог даже удивляться. Он был так измучен, так гудели у него ноги, что он бы с радостью стоял и глазел на что угодно, лишь бы не тащиться дальше.
Птицы неторопливо взмахнули крыльями, тяжко взмыли в воздух, и Густов вздохнул и сказал:
– Пошли, ребята.
Галинта не двигался. Он покачал головой, показал средней рукой на небо и сказал:
– Ани.
– Я понимаю, что это ани, но нужно идти.
– Нет, – вдруг сказал Галинта. – Ждать…
Даже у приговоренного к казни бывают свои радости. Так уж устроен человек. Два слова сказал гномик, всего два словечка, а Густов испытал беспричинную радость, словно в густом губительном тумане, который все время клубился вокруг него и скрывал все на свете, вдруг появился просвет.