перед колоннадой клуба Балтфлота с защитно-зеленым и все восклубилось позолочено-серым, цыганские мужики разом хлопнули себя по голенищам кожаными кнутиками, а мужские цыганята перекатили из одной щеки в другую колоссальные куски твердокаменной массы, которая
А, может, малого этого какие-нибудь цыгане украли? Почему никто не думает на цыган? — цыгане часто воруют детей, всем такое известно: воспитывают их у себя в своих цыганских идеалах, а потом посылают на улицу гадать и побираться. На Финляндском вокзале (Пуся-Пустынников, тренируя словарный запас для
1. И будет у нас кровь знамением на домах
Мискин кисленький краешек постукал дробно по зубам, те в корнях беззвучно и пустотело зазвенели, миска же отодвинулась — наконец-то разгородила дыханье. Следом, с запоздалым каченьем и чмоком, на донце у ней отхлынула мшистая жижа — холодный маковый суп. Баба Рая, отставивши миску на табурет у изголовья, отёрла мне шероховатым запястьем подбородок и губы, приподняла под шею с подушки и зашептала, будто широко, беззвучно и душно засвистала рот в рот: «Проснёшься, князенька, всё вспомни. Первым же долгом вспомни всё, как было, как есть: где ты? кто ты? где у тебя что? — верх, низ, право, лево. Где Рим, где Ерусалим. Чтобы было, как было. А пока не вспомнил — очей, однако, не размыкай, целиком сначала в уме найдись. Великий нынешний день ото всех прочих отдельный, — пока не нашёл себя всего до последней щёпотки, никуда, гляди, не гляди. И не думай даже, князенька! не то до скончанья века не найдёшься, будешь вон как Яша наш — по крайний срок потерянный». Отпустила падать затылком в подушку, наложила бескозырку на подпрыгивающее лицо — до верхней губы, чтоб во сне не задохся, и ушла за простыни.
Ну вот я проснулся на койке, лежу навзничь (посмел бы разомкнуть веки, не увидал бы всё одно острого чердачного потолка: его высота теряется в его темноте). На лице у меня сидит ещё Яшина эта бескозырка бесхвостая, затхло-сладко пахнет залубенелым суконцем, с исподу сырая и сырная от пролитых во сне слёз. Койка изножьем припёрта под среднее западное окошко — сквозь жидкое сено матраса пружинные перевязки подкалывают спину, затылок заваливается за изголовье — слегка. Чердак весь вдоль, поперёк и угловым ходом разгорожён простынями, они там в сумерках должны смутно белеться, а поверх приналегли темно-кривые девкины чулочины и растопыренные рубахи. Куда только было гвоздь вогнать, где что деревянное — хоть стреха, хоть стояк, хоть верея дверная, — туда девки и наколотили, а потом опутали всё от гвоздя к гвоздю военно-полевой связью, полторы катушки извели хорошей, финской. Высотою по плечо, по бабы-Раино. Чердак пройти из конца в конец, от трапезного места у печи до выхода на лестницу, и чтоб без подныра под простынные завеси — с ума съедешь, потеряешься. Один только Яша знает все входы и выходы, проходы и завороты. Все его кричат, коли не помнят куда. А без простыней тех и того хуже — перережешься, того гляди, в полусвете об сшелушённую телефонную проволку. Где у бабы Раи плечо, у меня уже горло.
В пяти полотняных отсеках (из приоконных шести) поставлены тут у нас зелёные такие лежаночки — рейчатые, будто из забора сколочены. Их подволок с берега Яша и сам теперь где-то на одной скрючился боком — сожмурился весь и уши заткнул: жалеет меня. В шестом приоконном, под средним окном западным, — моя железная койка, под семью одеялами на ней лежу я, колени расставил и поднял, как кузнец какой. В остальных же несчётных отсеках — одёжные кули на газетах подстеленных, и с мелким прикладом короба друг на дружке, и прочая ненужная домашняя снасть. Через все простыни, чулки и рубахи доплывает ко мне холодный тонкий чад, сырой, дотлевает — так и тянет прожжённым насквозь камнем, протлелым насквозь деревом, плоским известковым хлебом. Под простынями куда хотят ходят наклонясь бледные куры, за ними шагает петушок Авенирко, хранит их от крыс. Коза, бедная, та во дворе во времянке зимует, до чердака ей не вскарабкаться на четырёх ногах, лестница уж больно крута. Невысока: восемь ступенек до чердака, ещё одна — с чердака выход на крышу, а последняя так просто — пустой приступочкой лишней: всего, значит, десять; но крута, отвесная почти, козе на четырёх ногах не взойти. Баба Рая и та с трудом взлезает, когда ночью с работы и подоила козу. Но сегодня кашеварить она не ходила, сидит с утра в самом дальнем от входа углу, за двенадцатым поперечным рядом простынным, на патронном перевёрнутом ящике — у той из броненосного листового железа сваренной печки, откуда чад. Рядом на корточках девки, все в простынных белых накидках, в самодельных великодённых хламидах, но куколи отброшены за спину: трут песком миски- сковородки, скрежещут, шуршат, сухо поплёскивают, мычат неслышно чего полголосом не слишком-то в лад. Но я знаю, чего мычат, которую песню — ту великодённую. Тут же возле, на шестидюймовом гвозде над высоким креслом пустым, над престольным местом из морённой морем сосны, покачивается дореволюционный фонарь «летучая мышь», пожужживает с отстрёкотом динамой ручной. Пока временно всё так оборудовано — мы ж тут, кроме Яши, не навсегда живём на пакгаузном чердаке. Самое крайнее, только до русской паски, когда съедут снизу ленинградские дачники. Внизу, под полом, дачники те сейчас