глухо друг на дружку кричат, перебегают из кухни в комнату и из комнаты в кухню топоча, а то начнут громыхать в сенях об ящики лыжами. Шли бы лучше поискали по округе своего малого, а то он, в посёлке говорят, потерялся у них: с недельник никто его не видал ни здесь, и ни там, и нигде — недельник уже с гаком. Не врут коли поселковые, будто пацан у них потерялся, — поэтому, значит, и не съезжают: надеются, вдруг найдётся. Стулья у них бесперестанно скрипят, двери бухают и радио не выключается никогда. Городские русские люди, они привыкли шуметь, такое их свойство.
Наш верх, их низ (но только до русской паски их, потом вновь наш) — а вместе получается пакгауз. Пакгауз поставлен кесарем Пётрой на Жидячьем Носу (по-русски «погранзапретзона полуостров Жидятин») у самого Алатырского моря, шведскими пленными сложен из красного голландского кирпича и дан по скончанье века нам. У бабы Раи на то есть бумага с гербом в жестянке из-под «папирос Жуков», от самого Жукова получена, от балтфлотского главного адмирала, и другая ещё — от хозуправления штаба Ленинградского военного округа. На жестянке нарисован турок в обширных шароварах полустёртого цвета, на голове у него перевёрнутое алое ведёрко с кисточкой, над кисточкой висят колечки рваного дыма, одно за одно зацеплены, а усы как у сомика. У кого усы, тот сволочь.
Хорошо, теперь где у нас Рим? Он у нас от пакгауза на зюд-зюд-ост, от меня же, как я лежу, об левую руку. Это у язычников город великий, зовётся от них также Питер-Город, Ленин-Город и просто: город; ехать туда можно — сухим путём дуговым (в рейсовом автобусе или по железной дороге), а то хоть и морским прямым ближним, если на целебные бабы-Раины собачьи носки выменять у Цыпуна новую минную карту, а отмели-то мы и сами знаем какие, по нашему здешнему житью искони. Да хоть бы и ближним, — ближним тоже не ближний свет, да и делать там нечего. В лето за той зимой, как нас Красная Армия и Краснознаменный Балтийский Флот назад своевали, баба Рая ещё молодая была, ещё Яшу титькала, так тогда её и старуху Субботину (не старую старуху, а среднюю, Семёновну горбатую, и других здешних, кого теперь никого не осталось) возили туда на броненосце «Двадцатилетие пролетарской революции» как освобождённое христьянство от белофиннского гнёта с музыкой, и музыку эту Яша запомнил:
Так, где у нас теперь Ерусалим, город старый? Он — стоять к морю передом, к пакгаузу задом — об правую руку, на норд-норд-вест; от хананеян белоголовых зовётся Хельсинки, оно же Гельсинки или Гельсинский Форт; Сивер-звезда над ним когда горит, когда мерцает, когда укрывается. Сегодня бы её увидать можно, сегодня нарочно приотворены на ладонь правые створки в западных окнах чердачных (а восточных и во всём пакгаузе нет, кроме снизу кухонного, — восточных кесарь Пётра не прокладывал окон); но я же не разлепил ещё век, и на мокрое лицо мне налегла бескозырочка Яшина: я ещё весь целиком не сыскался. Пуску нам туда больше нет — там сидят чухонские хананейские люди, они же мимо нас в русскую землю ездят, а к ним в землю нельзя.
Впереди, куда я ногами (если их вытянуть, через собачьи носки знобно студит голландская кладка), широко раскинулось Алатырское море. Оно кипит шесть дней кряду ледяным кипятком, катит на берег волна за волной заплетённые мохнатой водорослью волны, а в день в седьмой утихает, покоится. Сейчас вот с берега ни гуду не слышно, ни малого какого плеску, только жиличкино буркотанье подбивается с-под полу: видать, молится своим бешменчикам, это у них такие мелкие домашние христы типа чемоданных чертенят, с собой возят. Если поднять слабую половицу под койкой, они их чуть что, через второе слово на третье поминают:
За пакгаузом сзади, за глухим пакгаузным тылом, сразу же за колодцем начинается долгое болото кишкой: трухлявая буреет подо льдом прошлогодняя гать, а с того конца налажена загорудная жерда на колёсике, по-русски «шлагбаум». У жерды спит в полосатой будке сторожевой солдат, к тому наряжённый, за солдатом (минут ещё тихим шагом шесть по грунтовой дороге) — посёлок городского типа: два дома шлакоблочных углом, клуб Балтфлота с колоннами, церковь со вдовым, но непьющим Егором-попом во имя св. Апостолов Пётры и Павлы, а посерёдке фонарь электрический — матовый шарик на крашеной серебряной краской ноге. Об то место Жидятина деревня была раньше, дворов так под сорок, на той деревне жила наша родня, также и бывшая родня перевёрнутая, и другие ещё люди русского, чухонского и всякого племени неродные. Из них уже нет никого, и семени их не осталось, кроме как тех Субботиных — когда нас Красная Армия и Балтийский Флот обратный раз своевали, кого убило, кого в финскую землю увело, кого в сибирскую землю побросило, на их же место прислали всякого люду, не знаю какого, с Руси. Забобонского. Говорят они речью, не знаю какой, — мы её с серёдки на половинку разбираем: слова есть похожие, а склад весь не тот, как у нас. Забобонская речь, одно слово, русская. Они нас с бабой Раей и девками всех ненавидят, и Яшу тоже, невесть чего про нас говорят и заглазно евреями дразнят, чёрным