сквозь его черные, многолокотные сучья, густо обшпиленные мелкими волнистыми листками, небо казалось еще выше, синее и пустее. Оно казалось перевернутым. Вспоминался Ильюша Хмельницкий, который написал мне сюда на сборы письмо о том, что твердо решил увеличить размер своего члена. Но он еще определенно не выбрал, на каком именно методе увеличения члена ему остановиться: то ли смазывать его туком ашвагандхи, то ли маслом, приготовленным из корней шабары (или все же ялашуки?). То ли попросту сбивать это самое масло из парного молока буйволицы? А быть может, все сомневался Ильюша, воспользоваться туком хастикарны и вайравалли? Так можно ощутимо увеличить свой член и по длине, и по диаметру за всего какой-нибудь месяц. Другие способы — массаж кашаевым маслом, например — потребовали бы месяцев шести, а то и более. На такие длительные сроки Ильюша Хмельницкий был категорически несогласен.
— Слушай, у тебя утренняя эрекция тут есть? У меня утренней эрекции тут и на котский угол нету. И у киргиза то же самое, кстати…
— Они же, суходрочки, нам бром в чай сыплют, не знал, что ли? — чтобы никакого разврату в частях.
— Угу… Лесбиянства всякого…
Ой, не пить мне отныне деревянного чаю с квадратным военпекарским хлебцем — сырым, горячим и серым. Не пей, Алечка, из болотца — козленочком станешь… Не поймет тебя ни город, ни мир; ни летние девушки не поймут, ни зимние; а одна демисезонная, с которой у тебя встреча через три недели в шесть часов вечера на площади Восстания, только что топонимического юмора не оценит, а так — искривит охотно в неизъяснимой нечаянной радости свои рыжие, длинные, засохшие губы.
— Товарищ старший лейтенант, а вот сидите вы здесь, как пупочка, водку квасите, на выходные в Грязовец к блядям на казенном танке ездите… — а как свистанут вам сейчас серпом по яйцам: бери шинель, пошли в Афган — чего закукуете?
— …я на галёре стою — ко мне мужик, старый такой — еврей, наверное… То-се, говорит, джинсы нужны? Ну поехали, говорю, помацаем. Посадил в шестерку с третьим двигателем, домой привез. Коньячку налил и говорит: я тебе, хочешь, джинсы подарю, только можно я у тебя один всего раз отсосу? Ну, вааще, козел…
— Ну?
— А чо ну? Джинсы-то сто пятьдесят колов стоят. Не я же у него, а он у меня…
— Ну ты, Леха, мудилище! Кто ж такое рассказывает?…
Резко смерклось. Так — или чуть темнее — останется уже почти до рассвета. Север. Остриженному затылку — даже сквозь надетую на муравейный бугорок пилотку — сделалось холодно. Я сел. Военно- полевые термы, туго наполненные желто-зеленоватым вспаренным светом, казалось, сейчас дернутся, оторвутся от вытоптанной темно-туманной поляны и, покачиваясь, неожиданно легко полетят к луне, бледным кольцом как раз мигающей по-над бесконечным лесом. Березы поодаль — выяснилось в полумраке — уже сошлись в одно слитное, расхристанное войско и замолкли, белея понизу лапотками; а дуб, наоборот, еще набравший себе черноты и отдельности, командирски загудел, низко и хрипло, всей своей пустотелой сердцевиной. Отделенный-азербайджанец, муэдзин запасной пехоты, побежал между кочек с вопросительным криком
Седьмой ленинградский рассказ
Когда началось православное возрождение, я сидел пригнувшись на низком холодном подоконнике
«Тебе чего?» — спросил Циця, не видя человека за людьми. Человек же видел (если хотел) Цицю — маленького и двойного — 1) в зеркале, занимающем своими длинными продольными секциями всю торцевую стену, и 2) за собой, в углу черного, капельно-блестящего, периодически наполняющегося лязгающим, сверкающим трамваем окна. «Маленький двойной и чего-нибудь постного», — отвечала мыловидная с лица барышня, расстегиваясь и близоруко роняя на Цицину тугую ладонь без линии тайных пороков кудельку полупрозрачной пены и два мокрых пятиалтынных. И тогда-то я понял, что православное возрождение началось. Собственно, еще когда Миле Мелоблинской примстились электрические голоса, сказавшие поджужживая не то
А Циця ушел к длинной стойке с четырьмя людскими хвостами от гудящих и поскрипывающих кофейных машин, так и не заметив под столом меня — за черноплечими мужчинами, стоящими с чашечками у говорящих ртов. Барышня прилежно ждала, вертя головой и со- и переставляя грязную посуду на захваченном ею полумесяце стола. Ее наивный нос (я видел в стенном зеркале) подергивался, свыкаясь с неотождествимым неблаговонием моей овальной сигареты. А вот уж и Циця скоренько воротился, разыскав (я видел в черном стекле) в одной из очередок продвинутого знакомца и подсыпав в его горку свое нахальное сребрецо. «…я была сегодня у отца Александра. Он та-акой душка-анчик… — рассказывала барышня, продолжая безостановочно переставлять кривые посудные вавилончики. — Спрашивала, не грешно ли кататься на велосипеде». — «И что?» — заинтересовался Циця. — «Батюшка так долго думал, думал и сказал, что на женском — не грешно». — «А у меня нет женского», — испуганно сказал Циця.
Я шел за ними по Владимирскому — самому темному, снежному и короткому из всех проспектов. Впереди площадь мигала светофорами и колокольня на Колокольной чернела, сама смутно-белая, узкими междуреберными промежутками. Снег стоял у редких фонарей в желтых косых треугольниках, лишь у театра Ленсовета в чешуйчатом полукруге. Светло-черное небо светилось внутрь себя ровно и бессветно. Наверно, это ему было больно, как тем, у кого волосы растут внутрь. Нет, я не шпионил за Цицей, я не ревновал его к барышне, хотя когда-то, до возрождения, и снимал — так уж случилось — запотевшие от слез широкие очки с ее шершавого носика и целовал ее в короткие ноги со следами рейтузной рифленки и в выпуклый белый животик; — нам просто было сейчас по пути — прямо и налево.