— Подождем, подождем, — он постучал в дверь кабины, помахал рукой водителю и, машина затихла, — шабаш, Коля, человек попросил подождать…
Напев священника сменился уверенным, хорошо поставленным голосом человека в дорогом черном пальто и значком депутата на воротнике. Оператор прильнул к камере, а журналист-девушка приблизилась с ярким синим микрофоном к месту событий, аккуратно расправляя шнур по земле.
Стараясь, чтобы звук траурной речи не проник мне в голову, я попросил знакомого парня из штаба, которого увидел среди пришедших на похороны, довезти Галю домой после церемонии, развернулся и пошел к воротам один, по дороге закурил, ненавидя людей, которые отобрали у моего друга право уйти без телевидения, вечерних выпусков новостей и скорбных морд, меняющих траурные венки на голоса избирателей.
Кто придумал эти жуткие кладбища в полях, экскаваторы, мутных пьяных рабочих, депутатов в черных пальто, глину, превращающую трагическое в отвратительное, цепочки ям, приготовленных про запас, журналистов с синими микрофонами, трусливых друзей, боящихся посмотреть на гроб и убегающих с церемонии? Я бежал, бежал, бежал. Не хочу иметь ничего общего с этим, не хочу иметь ничего общего с собой, выступающим на партсобрании, выступающим вечером на телевидении, цепляющимся за возможных убийц своего друга, ждущим от них повышения по службе. Я же все знаю, это они. Нечего себя обманывать, мир не сохранишь. Во всяком случае — один из миров должен рухнуть.
— Люся, я не могу, я ушел, — одышка обрывала слова, ноги еле поднимали тяжелые от грязи ботинки.
— Приезжай домой, — Люся хлюпала носом в трубку телефона, — похоронили?
— Нет еще. Я не смог.
— Быстро домой. Я ванну наберу. Полежишь, расслабишься.
— Еще собрание. Потом прямой эфир. Как это можно — в один день? Что
— Пожалуйста, приезжай домой скорее.
— Я еду, еду. Скоро буду.
— Только осторожней за рулем, не гони.
— Хорошо, любимая. Набирай ванну. Я быстро, но осторожно…
Вода была горячая, ароматная, голубоватая от морской соли. Тело впитывала тепло, медленно расслабляясь, забывая пронизывающий серый ветер кладбища, но усталый мозг отщелкивал беспокойные мысли, словно деревяшки на счетах, без всякого ритма и посылал сердцу беспорядочные сигналы, заставляя его внезапно захлебываться собственной скоростью или замирать, «американские горки», короткие приступы паники, смерть прошла очень близко. А была всегда абстрактным, скорее философским, а не медицинским понятием. Где-то, с кем-то не знакомым, или мало знакомым, что-то происходило. Далеко, на другой улице, не страшно, не всерьез, умирали люди, попадали под машины, рак, падали самолеты, инфаркты, огнестрельные раны, даже мой дед умер на другой планете… Спасительные фильтры сознания отсеивали эти случаи, как не применимые к себе — со мной не может, не сейчас, не так страшно, не скоро, может никогда. А если случится, то не больно, и красиво, как в голливудских фильмах — запищит сигнал на приборе, контролирующем пульс и артериальное давление, прибегут тревожные врачи, столб яркого света, уходящего в потолок, суета, а ты умиротворенный, легкий и добрый, воспаришь над всем этим, над киношной больничной палатой, склоненными головами в белых колпаках, над собственным телом, в переплетенье прозрачных трубок и разноцветных проводов. И церемония будет уютной — сочный зеленый газон, ряд удобных стульев для родственников, белые камни с трогательными прощальными надписями, медленное погружение в яму на специальном механическом устройстве, лакированный дуб, желтая роза медленно летит через весь экран. Ни каких неприятных неожиданностей, максимум — легкий печальный дождь, от которого быстро спасают огромные черные зонты, предусмотрительно захваченные работниками похоронного бюро. Блестящие большие машины увозят всех по своим делам. Нет, не так, как это не похоже на то, что происходит с нами. Боже, как же я этого боюсь. Боюсь потерять возможность нежиться в теплой воде, ловить рыбу, сидеть у костра и страдать. Я готов мучаться, любить, терпеть неудачи, подниматься, воевать и голодать. Не готов я с этим расстаться, простите меня, слабака, не готов. Потом, потом, приходите за мной потом. И не говорите дату прихода — не хочу знать, не пишите письма, не присылайте мне знаков, я не вижу, не хочу видеть, слышать и читать.
Я заткнул уши, но песня проникала в меня, совсем недавно звучала при каких-то важных обстоятельствах. Каких? Когда? Это было возможно вспомнить, но я не хотел. Не сейчас. И песня была, и эфиры после похорон были, все было. Но не хочу я сейчас думать об этом. Потом, потом, всё потом. Всегда я отмахиваюсь от подсказок, чтобы не повредить свое самолюбие тем, что я должен был знать и вспомнить. Иначе, пришлось бы признаться себе в том, что я трус и беглец. Несколько дней подряд я собирался навестить Романова — он звонил мне. Обещал я заехать, но, так и не заехал, завертело, забылось. Всегда есть оправдание — нет времени, дела, мать их, заботы, заказчики, хрень какая-то. Отвергаем мы все, что мешает быть самовлюбленными и самодовольными. Ведь нашел я место, где мне спокойно и ясно. Нашел, и сам теряю. Встретился же мне Серега Романов, в дикой беготне выборов. Я, весь в мыльной пене, как загнанная лошадь, пытался пронестись мимо, но заворожил он меня своим голосом, певучим, как у церковного служки, хитрыми умными глазами и бородкой, точь-в-точь как у его однофамильца, Николай II. Было в его лице что-то забытое короткой памятью, но живущее во мне на генетическом уровне, такое мягкое, православное, но не простецкое, а доброе и, слегка лукавое. Работал он сторожем на мемориале русских воинов, погибших во время Крымской войны, попутно выполняя обязанности старосты в церквушке, построенной на холме, прямо над полем, где были похоронены солдаты. Привело меня в это место задание партийного руководства высадить силами молодежной организации на мемориале аллею каштанов и дубов — я шел по асфальтной дорожке, разыскивая Романова, оглушенный тишиной и солнцем, здесь лежали четырнадцать тысяч русских людей, умерших от ран. Гораздо больше, чем погибло на полях сражений в этой войне. Они умерли в госпиталях, не могла их спасти медицина, не умели тогда спасать. Вдруг у меня задрожали губы, увидел я этих солдат, умирающих далеко от своих родных мест, мучительно, во славу Империи, великих и безногих, раненых в живот, не умеющих плохо воевать, не привыкших отступать, простых, в белых гимнастерках, усатых и надежных. У каждого из них был свой мир, большой русский мир, отдавали они этот мир за наш, не ропща на бездарные приказы прилизанных брезгливых офицеров, баронов и «фонов». Это трудно понять, пока не стоишь на земле, бесплодной от горя, насыщенной болью и костями людей, которые не хотели умирать, но сделали это, сделали, не надеясь на долгую память потомков, которые придут сажать деревья на их могилы, взбудораженные политической необходимостью. Меня внезапно зашатало, пришлось присесть на бетонный парапет памятника, ветер трепал скудную желтую траву, чахлые деревья, с трудом прижившиеся на склонах холма, белела церквушка, скромно, и зябко, словно в чужом краю, в далекой заморской стране. К ней вела крутая лестница, украшенная клумбами с разномастными цветами. «Почему я здесь не был раньше?» — думал я, щурясь от солнца — «хочу, чтобы меня здесь похоронили». Первый раз мысли о собственной смерти не испугали меня, чего бояться, здесь спокойно, здесь люди, которые не подведут, здесь центр моей Родины, как бы она сейчас не называлась. На дорожке появился человек в синей робе, он шел в мою сторону, Романов, больше здесь некому ходить, он шел, улыбаясь приветливо, издалека разглядывая меня, сидящего на бетоне, я слушал тихую музыку в голове, что-то на флейте, тягучее, не будет ни какой политической акции, не будет телекамер, деревья будут, посадим деревья, все сделаем, но ни каких лозунгов и флагов, не простят мне это солдаты, сам себе не прощу, а аллею высадим.
Попало мне потом за эту акцию, прошедшую не по плану, спасибо, Галя защитила меня от гнева Шефа. А деревья прижились, не все, но из земли выглядывали слабые зеленые дубочки, клены росли быстрее, разлаписто и неуклюже. Они нас переживут.
Мы сдружились с Романовым, я помогал, чем мог, в его скромном хозяйстве на мемориале. Сергей познакомил меня с отцом Ларионом — настоятелем церкви, строгим и приятным молодым священником. Он