был именно таким, каким и должен был быть русский священник, в моем понимании — тихим, со стальным стержнем внутри, спокойным, невзрачным и ясным. Сухощавый, не высокого роста, он не спешил, не пытался понравиться людям, от этого очень сильно нравился и вызывал уважение. Я стал часто наведываться в церковь, чего раньше не делал, мне здесь было уютно, я не стеснялся посторонних взглядов, мне не надо было соблюдать особые каноны, принятые в любом приходе, носителями которых были черствые старушки, шипящие на людей, не правильно ставящих свечки перед образом. Они меня всегда раздражали, эти условности, заставляя сосредоточиться на них, а не на мыслях о Боге, так сильно, что я, практически, перестал посещать храмы. А здесь я был пуст и прозрачен, не обременен чужим вниманием, а женщины, которые приходили молиться, были приветливы и ненавязчивы. Рухнула сказка неожиданно, моя сказка, удобная, придуманная или реальная, но нужная и радостная. Прислали из Киева нового батюшку — деловитого и энергичного, улыбающегося американским фарфором и, захлопнулась для меня церковь. Очень не много надо для разочарования, самая малость, штрих к групповому портрету человечества. Достаточно неестественной приветливости, легкой лжи людей, которым веришь, беззубой старушки, беспричинно шипящей тебе вслед возле входа в метро, и, открывается мир, от которого бежал, долго, упорно, лелея в себе нежность и любовь — рука тянется к черной стали, кисло пахнущей пороховыми газами и резная ручка услужливо ложится в потную ладонь. Не от трудностей это бегство, а от жалости, жалости к себе, к бездомным собакам, к сволочной старушке, испортившей настроение, к изможденному алкоголем соседу, ко всем, кого обидел нечаянно и умышленно, жалость давит на диафрагму, не позволяя сделать вдох полной грудью, с хрустом ломает судорожно сопротивляющиеся ребра и закипает сухая истерика. Не возможно совмещать жизнь с таким настроением, тем более — стоя перед телекамерой. Перестал я посещать эту церковь, потерялся Романов, втянутый воронкой бесконечных событий в другое измерение, из которого, иногда, пробивались его звонки и текстовые сообщения. Плюнуть надо было на кадровую политику Патриархата, ходить по прежнему в это тихое место, слушать спокойный голос Сергея в тесной сторожке, жмуриться счастливо на белое солнце за пыльным стеклом… Но гордецы мы, гордецы, не стереть с наших лиц брезгливость, не понять чужих слабостей и не простить, а время идет, и дальше, дальше, и эти незначительные чужие слабости становятся легендой, обрастают подробностями и укореняются в истории, это факты уже, а не результат нашего нетерпения. И так бесконечно, шаг за шагом, удаляемся от того, к чему стремились, и уверяем себя, что причина тому — чужие козни, а не собственные близорукость и раздражительность.
Скользкой мыльной рукой я взял с зеркальной полочки телефон и набрал номер Романова.
— Здравствуй, Сергей.
— Здравствуй. Ангелы с тобой. Что-то давно я тебя не слышал. Все в хлопотах?
— Обычная беготня, — я поморщился от собственной мелкой лжи, ведь не в беготне дело.
— Суета… Не заглядываешь в наши пенаты… — без иронии, слегка печальный голос.
— Сереж, помнишь, я в Патриархат прошение подавал?
— О захоронении?
— Да, его…
— Я передал его в канцелярию. Думаю, Владыка благосклонно воспримет. А чего это ты? Не время еще о таких вещах думать…
— Я не думаю, пока. Но… — телефонная трубка скользила в мокрой руке, норовя упасть в воду.
— Я тебе говорил, на участке, отведенном рядом с мемориалом, разрешено хоронить только прихожан нашей церкви. Тебе надо почаще появляться. На службы ходить, участвовать в жизни общины.
— Буду, буду ходить. Батюшка новый немного… э…
— Сергей… Гордыня это. Ты не к батюшке ходишь, а в храм.
— Знаю, знаю, Сереж. Буду ходить, сам себя грызу, что не хожу.
— Не грызи, а приходи.
— Спасибо, Сереж. Я перезвоню позже. Сейчас надо бежать на собрание. Рад был слышать тебя.
— Храни тебя Господь.
— Спасибо, Сереж. Пока.
В штабе было шумно, на входе стоял Моня и направлял потоки прибывших на собрание в сторону зала заседаний. Увидев меня, он замахал рукой и крикнул через головы толпившихся в коридоре людей:
— Лужин! Серега! Тебя Шеф ждет у себя в кабинете. Зайди. Это срочно.
Я кивнул и без стука зашел в приемную. Лена, свеженькая, улыбнулась мне со своего секретарского трона, в окружении мониторов, сложных многокнопочных телефонов и периферийных устройств.
— Сереж, хорошо, что заглянул. Шеф один в кабинете. Проходи сразу.
Шеф стоял у окна, привычно ковыряя «стилусом» очередной модный КПК.
— Аааа, Серега, привет. Как дела?
— Здравствуйте. Терпимо.
— Как церемония прошла?
— Я ушел раньше… Галина Николаевна осталась. Думаю, была до конца.
— Ясно. Пойдем в зал, люди уже собрались. Что-то ты бледный… Тебе не стоит сегодня выступать
— Я выступлю, все нормально.
— Не надо, я понимаю твое состояние, сиди в президиуме, расслабься… Вечером еще на телевидении выступать. Отдохни. Наговоришься еще… Впереди еще тысяча речей.
— Я в порядке.
— Выглядишь не очень. Не надо выступать. Зачем показывать свою усталость? Пусть все видят только бодрость и уверенность на лицах лидеров.
— Хорошо, — согласился я, решив выступить любой ценой, я не лидер, мне плевать, пусть знают, что Шеф тоже не лидер.
И началось торжественное собрание — приветственное слово, списки зачитывались с учетом всех регалий и дат рождения, выступающие были полны бодрости и оптимизма, большие планы, грядущие победы, и весь народ, и каждый в отдельности, и Шеф смотрел в зал уверенно, а на меня — с сомнением. Надо было что-то делать. Невозможно было просто так сидеть и делать официальное лицо, но я был не готов, искал внутри раздражение, какой-нибудь укол, не находил, попытался разозлить себя — не вышло, не хватало ненависти к себе и к этим людям, чтобы плюнуть на полированный стол президиума.
Внезапно, я остро ощутил, даже обрадовался, ощутив, что все это маскарад, похожий на заседание труппы заштатного театра. Сейчас будут объявлены актеры на первые роли, несведущие трепещут, но предательства и минеты были вчера, а сегодня напудренная матрона расскажет о тенденциях развития и традициях русского театра, поблагодарит режиссера за его вклад, и наш замечательный коллектив, и молодым дорога, но уважение к старшим, надежды потихоньку испарятся, кто сохранил девственность — будет вечным дублером, а вальяжные педики станут еще монументальнее, кто-то скрипнет зубами… Слабо, слишком слабо, для решающего удара, но я уже делаю глубокий вдох перед прыжком. Я еще не знаю, что скажу, но этот мир лопнет, он перестанет быть герметичным и бархатным, за Саню, за овец на площади, за собственные подлости, за честных ребят (кто-то ведь остался!), за всемирную торговлю идеалами! Я оперся ладонями на стол, поднимаясь, но Шеф-режиссер реагировал быстро, он зашептал мне в ухо цифры и условия, что-то многообещающее и дружеское, в зале уже голосовали, я безнадежно опаздывал с речью, хмурясь, пытаясь разобрать шипящие змеиные слова Шефа. Каждая секунда моего молчания отодвигала всех моих друзей в мир неудачников, зал аплодировал, мне показалось, что это мне, я тоже стал автоматически хлопать в ладоши, Шеф улыбался, ублюдки из первого ряда улыбались, мелочь, стоящая в проходе резвилась. Шеф всех поздравил с началом новой кампании и пожелал победы. Это была его лучшая партия в покер. Он мог не успеть со своим жарким шепотом, но он успел. Я хотел закричать и прекратить это веселье, но было поздно. Меня хлопали по плечу и поздравляли. Они даже не догадывались о предложенных мне перспективах, иначе, с наслаждением задушили бы меня шарфиком, выдержанным в партийных тонах. Я тупо стоял, пытаясь понять — мне не дали выступить или я не захотел? Я сам не захотел? Или, мне не дали? Сам, черт побери, сам? Или они? Они не дали? Меня охватила холодная паника. Казалось, все присутствующие заметили мое вольное или не вольное предательство. Все видели порыв,