люди, тем живее ты себя ощущал. Смерть друга ещё больше приближала войну, и ты жаждал мести.
Если солдата подстреливали, ты страдал за него. Его боль становилась твоей болью. Но в то же время ты радовался, что это он валяется там, а не ты.
Иногда раненые не чувствовали боли, даже когда им отрывало обе ноги или руку.
Как утверждают учёные-фармакологи, во время больших физических травм человеческое тело может вырабатывать свой собственный анальгетик бета-эндоморфин, и он во много раз сильнее морфия, которым снабжены санитары.
Привязанность солдат друг к другу бывала очень крепкой. Вы как бы принадлежали друг другу, были преданы друг другу и рисковали друг для друга всем.
Во Вьетнаме стоило умирать только ради друга.
Всё очень просто. Дружба превосходила все остальные отношения жизни. Она была той невидимой нитью, которую не могли разорвать ни географическая разобщённость, ни время, ни сама смерть. Эта нить не рвалась. Павшие товарищи приобретали ореол мучеников войны, их всегда помнили молодыми и неудачливыми, но всё-таки добрыми до глубины души.
Для некоторых ребят война была похожа на жизнь под сильным кайфом, вот только то, что они видели, не было галлюцинацией, и поступки, которые они совершали, вряд ли одобрили их родителям. Во Вьетнаме враги и союзники сливались в одно и мельтешили перед глазами. Мы не могли отличить вьетнамского гражданина от вьетконговца.
Даже в тылу было небезопасно. Риск был везде, в любом месте. Посему если ты хотел выжить, то не тратил время на всякие там нравственные переживания. Ты крестился и палил во всё и вся, что могло угрожать твоему будущему, не важно, была ли эта опасность настоящая или мнимая. Враг был повсюду, и он был невидим. Сталкиваясь с необходимостью принимать моментальные решения, простой солдат должен был делать нелёгкий выбор, а он был всего лишь обычным американцем. Война во Вьетнаме не предлагала настоящего выбора тем, кто хотел остаться в живых. Сначала ты стрелял — задавал вопросы потом. Закон джунглей гласил: если мертвец был вьетнамцем, значит, блин, это был партизан, и список уничтоженных врагов увеличивался ещё на одного.
Раскаяние, ночные кошмары и навязчивые воспоминания появлялись позже. Это говорила совесть — совесть, которой мы затыкали рот и запихивали куда подальше, потому что только так мы могли выдержать, сделать всё, что нужно, и вернуться через год домой.
Однако Вьетнам такая страна, в которой мораль давно выпала из национального сознания. Здесь спуск в преисподнюю, падение на самое дно, кафкианские превращения великоамериканских парней в хладнокровных убийц происходили быстро и легко. В войне, которая учит презирать человеческую жизнь, которая освобождает смертоносные инстинкты и они застывают на кончике штыка, в такой войне отсечение человеческих ушей, языков и пенисов становится таким же привычным делом, как чистка окуней или свежевание мула где-нибудь на родине.
Так что удивляться нечему: война сама по себе была безумием, и люди на ней теряли свои нравственные ориентиры, и мораль стала бессмысленным звуком. Многие ребята уже не мыслили в категориях «плохое — хорошее», и наблюдать моменты абсолютной свободы было очень страшно…
В том и заключается парадокс свободы: если её слишком много, она сразу надевает маску дьявола и становится своим антиподом — анархией. И чем сильнее мы лелеем свободу, тем быстрее забываем, что у неё есть обратная сторона, другие параметры, что абсолютная свобода, в которой нет ни законов, ни правил, ни границ, ни питающей культуры, может ввергнуть человечество в экзистенциальную тюрьму разума, из которой нет иного выхода кроме смерти. В сём мире нет ответственности за личность, и вселенной не достаёт существенного смысла.
Во вьетнамском аду кто-то нашёл смысл жизни в войне, кто-то его потерял.
Солдаты спрашивали, почему суждено было выжить им, а не товарищу. Вопрос риторический. Может быть, теологический. Но ответ нужно было найти свой собственный. Жребий. Судьба. Вера. Или сотни других понятий. В какие-то моменты трудно найти смысл в жизни. И война — как раз такой момент.
Если везло, солдатам удавалось познать свои добродетели и сильные стороны, равно как слабости и недостатки. Они постигали человеческий характер.
Они познавали, как хрупок рассудок и уязвимо тело, какими ошибочными могут быть решения командиров и насколько люди бывают беззащитны в любое время дня и ночи. Война — это микрокосм жизни. Но лишь смерть придавала этому микрокосму какое-то значение.
Смерть то мягко заигрывала и двигалась бесшумно среди леса, как бенгальский тигр, то хватала грубо, когда на разбитых ногах ты хромал по минному полю с мертвецом в 180 фунтов веса на спине.
Она то очаровывала, а то вдруг внушала отвращение. В какие-то дни война воодушевляла. В другие на неё нельзя было найти в себе ни капли сил.
Жизнь в боевом подразделении проходила быстро и тяжело. Ты взрослел за считанные дни, старился за недели и навсегда терял часть себя в какие-то месяцы.
Вот что с нами было…
Всё случилось именно так.
Глава 28
«Огонь с небес»
другое. Было ощущение, что в небе над «Железным Треугольником» светило гораздо больше звёзд и что они крупнее и сияли ярче, уходя в бесконечность прямо перед моим взором.
Я пожалел, что со мною рядом нет девушки. Мы взялись бы за руки, и пошли бы гулять, и я подарил бы ей Луну, и Солнце, и сердце, и показал бы ей своё любимое место, откуда я смотрю на звёзды, и
«Небо раскинулось ясно и спокойно, звёзды блестели, как бриллианты на кусочке чёрного бархата, и в мире, казалось, всё было в порядке. Я обратил внимание, что ковш Большой Медведица перевёрнут вверх дном, не так, как я привык, и что расположение всех остальных созвездий совершенноя повалил бы её в темноте, и мы вместе слушали бы сверчков и другие мирные звуки ночи…»
Улетел санитарный вертолёт, за ним тут же приземлился другой. Это был сам командир дивизии — генерал-майор Улисс С. Шаллер 2-ой. Он выпрыгнул из вертушки прежде, чем она коснулась земли, и заговорил с капитаном Ленцем, потом пошёл по периметру, перекидываясь парой фраз с каждым солдатом роты — как обычно делают все генералы.
Закапал мелкий дождик, стало немного прохладней, но солдаты были злы и расстроены. Шаллер заглянул, чтобы рассказать своим ребятам, что он гордится ими и что он знает, как трудно воевать в такой войне.
— Что это ты раздобыл, сынок? — спросил он, глядя на мою старенькую винтовку М-14. Его глаза поблёскивали из-под стальной каски, как дула двустволки.
— Азиатский мушкет, сэр.
— Хорошо ли стреляет?
— А как же: с трёхсот метров превращает косого в груду тряпья, сэр.
— Хороший мальчик, храни его…
— Слушаюсь, сэр!
Изредка генерал Шаллер запускал руку в карман брюк, доставал пригоршнями медали и раздавал солдатам, приговаривая, что ребята их заслужили.
— Пусть твой командир представит тебя на повышение в звании, и я обещаю, прошение будет удовлетворено, — сказал он и передал мне Авиационную медаль.
Я поблагодарил и сунул медаль в карман.
В тылу, в ЮСАРВ, я знал, никто б не стал представлять меня к новому званию и уж, конечно, ни к каким медалям из-за моего послужного списка и за все мои 15-е статьи с дубовыми венками. Тут генерал вскочил в свою командирскую птичку и растворился так же быстро, как и появился.