Наконец калитку открыли.
— Входи давай, — пригласил хозяин.
— Я финтить не буду, — взял быка за рога Милюк, входя во двор. — Зачем пришел, чай, сам знаешь. Где можно с глазу на глаз, чтобы никто ни-ни?
— В сарае можно. — Опресноков возбужденно хихикнул, потер руки:
— Там только куры-дуры да умные овечки.
— А свет?
— Свет? Какой свет?
Милюк зло плюнул в сторону:
— Ты что, в самом деле дурак? А я думал, люди языками только чешут. Думаешь, я тебе без расписки что-нибудь дам? Тебе только дай…
— Ты бы слова выбирал, — обиделся Опресноков. — Я могу ничего не брать и расписки не писать. Я могу и по закону, не кривя совестью. И так совестью через вас кривлю, а они еще — «дурак». Больно сами умны… А это заявление видел? — Он вытащил из кармана бумагу, махнул перед лицом Милюка.
— Я заявление твое и покупаю. Не дешево… Свет нужен. — Милюк вошел в сарай.
Опресноков некоторое время стоял, колеблясь. Он с самого начала знал: Милюк никуда не денется, прибежит как миленький. Да что-то заносчив явился! Может, плюнуть? Еще выждать денек? Оно ведь чем дальше, тем щекотче. Завтра, может, на коленях уже приползут. Но, с другой стороны, ранки-то у Тольки действительно пустяк. Как на собаке заживают. Еще два-три дня, коросточки отпадут, и хоть целуй его в это место, как в христово яичко. И Опресноков решил: видать, дело его более чем сейчас созрело, уже не вызреет. Надо идти за светом…
Как мужики там в сарае торговались и на чем сошлись, об этом, кроме них двоих, никто никогда не узнает. Расписку потом, когда гроза миновала, Милюк в печке сжег, чтобы, глядя на нее, душу не травить.
Дверь в сарай при торге была закрыта, даже заперта да щеколду изнутри. Наружу через одну лишь щелку пробилось чуть-чуть света от свечки. Рыжик, приоткрыв дверцу чердака, ничего увидеть не смог, сколько ни вглядывался в темноту. Вдруг свет в щелке потух, дверь открылась, две фигуры двинулись друг за другом к воротам: впереди Милюк, отец следом. Выступ крыши спрятал их от Рыжика. Но он услышал у ворот какую-то странную возню, пыхтение, топот натужно переступающих ног, будто там боролись. Вот они появились в полосе света под окном: Милюк крепко держал отца одной рукой за ворот, а другой за штаны, в том самом месте, куда Рыжику досталось солью. Он тянул за это место отца рывками вверх, словно собирался закинуть его себе на плечо, как мешок с картошкой, а другой рукой толкал в загривок к земле. Находился отец в положении жалком, он едва касался носками земли и, отпусти Милюк разом обе руки, непременно упал бы лицом в землю, но тот все не отпускал, а потом, изловчившись, отвесил пинок такой силы, что отец полетел головой вперед через веники в огород, рухнул там грузно, глухо пристанывая и всхлипывая.
Рыжика от дверей отбросило в глубину чердака. Если отец узнает, что он все это видел, — хоть из дому беги, ввек не простит.
Опресноков-младший долго сидел на топчане, переживая. Он то плакать принимался, то смеялся, давясь, размазывая по щекам жиденькие слезы, снова и снова представляя, как летит отец через веники и — прямо бородой в картофельную грядку… Обида, жалость и смех сотрясали его попеременно.
Когда он вернулся к чердачной дверце, успокоившись, во дворе было тихо. Свет в окнах погас. Все вокруг спало. Лишь две-три тусклых лампочки горели на слободе да слободские собаки гавкали с подножия горы на спящий под ними городишко, голоса их беспрепятственно летели над темными крышами, смутными кронами уличных деревьев до самых дальних закоулков, вызывая тамошних собак на перебрехивание, и красовалось над крышами темное глубокое небо, все в шевелящихся живых звездах, оно опиралось краями своими на вершины гор. Такое небо… Такое…
Рыжик долго еще сидел в чердачном проеме и все на небо смотрел. Ему представилась вдруг ловля густерок, как она происходила, когда он был еще маленьким, но уже сам мастерил снасть из шпулечной нитки и согнутой булавки вместо крючка. Тогда он и мух ловить научился, ловко, одним взмахом руки. На эту смехотворную снасть насадишь муху, бросишь в воду — и вокруг приманки поднимется кутерьма! Живой клубок юрких рыбешек… Поплавок из спички дергается во все стороны сразу. Миг — рывок — пляшет на булавке, сгибая хвост до головы, серебряная веселая рыбка; пока снимаешь ее, нежные яркие чешуйки всю ладонь измажут — такие нежные и яркие, что вроде бы не чешуйки они, а чудная краска, живое серебро, точь-в-точь как эти звезды над крышей.
Взошла луна из-за полынной горы, свет ее, прозрачный, вкрадчивый, как сон, заполнил улицы, дворы. Кот Фома на чердак пришел, потерся о ноги Рыжика, приглашая спать. Толик позевнул, лег на топчан, Фома, мурлыкая, привычно устроился у него на животе.
Впервые за все это напряженное время Рыжик подумал о Володе Живодуеве. Ну и кашу они с ним заварили! И главное: есть ли на самом деле сом? Теперь в это верилось уже с трудом. Судя по событиям во дворе, время заточения его вышло. Завтра он узнает, есть сом на самом деле или нет его, — решил Рыжик, еще раз позевнул и закрыл глаза.
Глава седьмая
И снова нам, связывая нить событий, придется чуточку отступить.
Не найдя нигде Рыжика, Володя Живодуев встревожился. Сомнения были слишком сильны, и ставка велика, чтобы все это нести в одиночку. А с кем разделить, как не с Никитиным, с дядей Федей? С ним Володя познакомился еще прошлогодним летом. У Никитина не было ноги, «отняли», как он выражался, во фронтовом госпитале.
— Кто у тебя ее, дядя Федя, отнял? У кого своей ноги, что ли, не было? — пошутил, услышав в первый раз это выражение, Володя.
— Точно, — улыбался во все свое моложавое круглое лицо Никитин, и круглые серые глаза его весело смеялись. — Был у нас там один, молоденький такой солдатик, шустрый, вроде тебя. У него, понимаешь, миной ногу, оторвало. Он и отнял! И сразу сбег на двух ногах: одна моя, одна его…
Ногу у Никитина «отняли» с припуском, теперь даже протез не к чему было прикреплять. А работал он сторожем в артели «Красные бойцы». Сюда после войны завезли обломки немецких самолетов, до сих пор остатки их моторов переплавляли в печи, отливали из металла сковородки, жаровни-гусятницы… Все это хозяйство сторожил Никитин, в проходной у него была крохотная каморка. Здесь он жил и здесь же нес службу. Сидит себе у открытого окна в своем неизменном засаленном от долгой и небрежной носки черном пиджаке, чуть выше нагрудного кармана, откуда торчит кончик костяной гребенки, привинчена «Красная Звезда» с отбитой в одном месте эмалью. Сидит молчком, улыбается и лишь иногда возьмет да и руганет проходящего за то, что по неосторожности створку его окна плечом задел.
По ближним делам дядя Федя ходил на костылях, которые, к слову, очень не любил, а вот для дальних походов, если требовалось еще и груз нести, была у него коляска на трех надувных колесах и с ручным приводом: качаешь ручки — она движется. Конечно, в гору на ней самостоятельно не въедешь, но под гору и на ровном месте — вполне сходный транспорт.
Рыбак дядя Федя — каких мало, а может, каких больше и нет в их городе.
Тут недалеко одна женщина живет, робкая, тихая, все ее только по имени зовут, Верой, она в артели уборщицей работает и тоже, как и Никитин, одинокая, муж с фронта не пришел, а детей нет. Никитин чуть что — к ней:
— Вера, подежурь за меня!
Она никогда в просьбах не отказывала, и ему и другим. Пользуясь этим, звали Веру ремонт в квартирах делать, участвовать в больших стирках, в уборке огородов, особенно когда подсолнечник поспеет и нужно семечки из шляпок выколотить в мешки. Вот Никитин запустит Веру в свою каморку, «запряжет» транспорт, костыли рядом, удилища в связке — и пошел. А вернется — за услугу рассчитается рыбой.