Рыбацкое правило: врать в пределах возможностей водоема…
Идешь с рыбалки. В кирзовой сумке, повешенной через плечо, трава, влажная от рыбьей слизи, в траве серебряные слитки рыб, источающие вкусный речной, слегка клейкий, запах. Вокруг снуют праздничные, как елочные украшения, стрекозы: зеленые, синие, красные, бархатистые, со слюдяными крылышками.
«Тайга».
Тайги-то, впрочем, не было (не случайно кавычки)… Между двумя плесами на Кинеле был перекат. На нем поставили дугообразную запруду из веток, соломы, земли, коровьего навоза. Внутри этой дуги образовался тихий илистый пруд с камышом по берегам, стрелами рогоза, торчащими из воды. Вода в пруду прозрачная, хорошо видно, как гуляют в ней между длинными стеблями желтых кувшинок голавли. Через густую урему текла она к Шуваловской мельнице. Эта-то урема, отражавшаяся в гладкой сонной воде всеми своими вязами, тополями, черемухами, осинами, тальником, перевитыми хмелем и плетями ежевичника, и звалась «тайгой».
Особый здесь был мир. Разноголосый птичий щебет и гулкий плеск рыбы в медленной темной воде. В протоке жили сазаны и голавли, судаки и сомы, подусты и лещи, конечно, густерки с вездесущими ершами. Береговые заросли жалились крапивой, царапались ежевичником. Передвигаться через них можно было лишь вдоль протоки по узенькой тропке, то и дело подныривающей под развесистые ветви деревьев.
Тропка шла от привады к приваде. Это целые сооружения. В воду втыкались колья, оплетались таловыми ветвями, наподобие корзин, и все это доверху засыпалось землей. С берега на приваду прокидывались мостки. Тут можно было удобно сидеть, расставив удилища веером, положив их на рогульки, уже пустившие зеленые побеги. Рыба возьмет приманку, леса натянется, задергается чуткая тонкая подсечка удилища, рука сама собой метнется к комлю… Даже через время я слышу в руке ответный толчок подсеченной рыбы и вижу свое удилище, со скрипом согнутое в дугу, леса ходит кругами в воде, пружиня, выписывая неожиданные зигзаги. И вдруг рыба выходит на поверхность, оставляя бурун, бьет хвостом, по воде расходятся тяжелые круги и, блеснув белым боком, опять пытается уйти вглубь.
— Но, но, шутишь, — шепчу я, заводя ее в опущенный в воду подсачок. И вот она уже в нем лениво сгибает туловище из одной стороны в другую…
…волны — мириады колеблющихся зеркал.
А ведь и текст художественного произведения, или очерка, или статьи должен идти внатяжку… Как леса ведет рыбу, так и он должен вести мысль: чуть ослабится натяжение — и все, ушла мысль в небытие, вильнув хвостом, и текст, как оборванная леса, безжизненно обмякнет.
Мне повезло. У меня было такое время, к которому я могу обращаться, словно к любимой девушке:
Но разве
Всмотрись, — говорю я сам себе. — Видишь, как ушедшее время теснит нас, наступает. Мы бежим от него, бросая все лишнее… Что значит в этом великом столпотворении бегства одинокое человеческое я? Как мало для его осуществления отведено нам жизни! Нужно успеть войти в свое личное время плотно, постараться его целиком заполнить. Пусть оно даже затрещит по швам!
Я почувствовал, что старею, идя по лесу: комары вдруг принялись жалить голову — прежде волосы были гуще…
Я думаю о человеке, который жил. Пытаюсь представить подвижный теплый образ его — и не могу. Он рассыпается по холмам и озерам, по тропинкам через ржаные поля и по берегам речек, он в ночных всплесках на реке, он на пыльном проселке… Вот на холмы упала тень от белого облака, похожего на дракона, — это он. Вот полуденное марево на горизонте отделило голову дуба от туловища — это он. Вот стадо коров идет по вершине горы, как по бровке крепостной стены, и длинные тени убегают от коров в вечерние луга — это тоже он.
…Я сидел в ложе у сцены. Там Хлестаков то и дело отбрасывал руками хвосты фрака, присаживаясь на угол стула. Пузатый городничий подошел к рампе и подмигнул мне. Я чуть не заорал приветствие. Это он.
И вот снова, в который раз, пытаюсь я собрать воедино его рассыпанный образ и все поставить на свои места. И снова у меня ничего не получается. Тогда я отпускаю память и бреду за ней наугад. О, эта необъятная держава, имя которой —
Сначала
Очень скоро пришло казенное четырехугольное письмо.
Теперь мне кажется, что это был страшный сон.
В крохотной спальне нашего дома появился на стене портрет моего отца в траурной ленте…
Потом мы бредили, как все мальчишки России в ту пору, морем. Крыши городка были палубами наших флотилий. Мы вооружались «поджигами» и стреляли в галок осколками чугунков. Мы расшибали кулаки в кровь о головы «противника», бегали по ночам от милиционеров кривыми улицами городка, когда те разгоняли очереди за хлебом. Мы горланили полночи под заборами блатные песни и спали вторую половину вповалку, как кутята.
Утром был хлеб и была несусветная давка за ним. О, этот хлеб! Можно было выщипнуть из буханки кусочек тяжелого вязкого мякиша, слепить из него рогатый шарик вроде морской мины. Швыряй этот шарик изо всех сил в стену — рога не ломаются и не мнутся. Такую мину из хлеба выдумал кровожадный Рыжий Толик. Он говорил, что нужно учиться мужеству, и подбрасывал в руке хлебную мину. Мы лазили по воробьиным гнездам, кормили худых котов живыми птенцами. Меня мутило, но у нашей жизни были свои правила. И я украл у соседа бывшего подполковника трофейный компас и деньги. В их доме все, кроме денег, было трофейное. Хозяйством заправляла подполковница. Она поймала меня, притащила к себе, заперла в пустую темную кладовку. Потом вдруг распахнула дверь, не в силах сдержать гнев, выдернула меня за руку на свет и стала кричать, тараща прозрачные глаза…
Я не плакал, не просил прощения и не трусил. Мне было все равно и почему-то грустно.
Позже к ней пришли подруги, она опять вытащила меня на свет. Я щурился, тер глаза кулаками. Она им долго рассказывала, как обнаружила, что денег не хватает и сейчас же догадалась, кто их взял, а вскоре и накрыла вора в городской столовой с поличным:
— Он хлебал, видите ли, чай из стакана и при этом не знал, сколько стоит стакан: пять копеек или десять рублей. Я его за ухо, вывернула карманы штанов. А там семечки и деньги — все перемешано. Вишь, хоть и на лямочках штаны, а карманищи-то какие вшиты… И вы знаете, сколько с него за чай содрали? Пять