— Виссарион-то ростовский, — сказал он, обращаясь к матери, — расписывать повелел у собя в Ростове новую церкву Пресвятыя Богородицы. Пишут у него поп Тимофей да знаменитые иконописцы Дионисий и Коно. Сии оба уже деисуса[115] написали. Бают, вельми чудно…
— Яз же, сынок, — ласково ответила Марья Ярославна, — внуку своему образ Вознесения Дионисьева письма подарила. Вон он в кивоте стоит.
— Добре, матушка, добре, — улыбаясь, сказал государь. — Дивен сей образ, и Ванюше драгоценен подарок.
— Им что, духовным-то, — заметил с досадой князь Борис Васильевич волоцкий, — богатеи! Вот ростовский-то владыка, Виссарион, токмо за деисуса сто рублев дал, а за роспись всей церкви более того заплатит…
Князь Андрей Васильевич зло рассмеялся и громко сказал через стол брату:
— На то они и «князи церкви». Твой-то Иосиф волоцкий тобя самого скоро много богаче будет, а ведь на тобе же богатеть стал…
Великий князь Иван Васильевич слегка нахмурился, чувствуя, что не избежать споров, а младший Патрикеев, Василий Иванович, по прозвищу Косой, образованный и начитанный, заметил с горячностью:
— Не все такие духовные, яко сей Иосиф волоцкий. Среди святых старцев заволжских есть Нил Сорский, благочестивый Христов воин, нестяжатель и супротивник сих богатеев церковных, поборник он древнеапостольской церкви, ибо сказано во Святом Евангелии: «Не можете заодно Богу служить и богатству…»
Василий Иванович говорил с возмущением об огромных земельных владениях богатых монастырей, где монахи мучат крестьян голодом и тяжким трудом, сами же постоянно пребывают в роскоши, праздности и блуде. Братья государевы и бывшие за столом именитые бояре из двора Ивана Васильевича и сына его Ивана Ивановича горячо восхвалять стали нестяжателей, сторонников Паисия Ярославова и Нила Сорского, и всячески поносить сторонников Иосифа волоцкого.
Иван Васильевич, слегка усмехаясь, слушал князей и бояр. Он понимал их горячность, так как знал, что нестяжатели против усиления власти великого князя и стоят за отнятие земли у монастырей. Сторонники же Иосифа волоцкого хотят иного. Писал же ему Иосиф: «Великий князь московский всем государям Руси — единый государь, те же — токмо слуги его».
Государь нагнулся к уху Марьи Ярославны и сказал ей вполголоса:
— А яз, матушка, мыслю, ежели Иосифу с его сторонниками руки малость укоротить и зубы жадности их притупить, то с ними спокойней государствовать можно…
— Заволжские-то старцы могут и народ смутить! Вот твой-то любимый бывший игумен Паисий всю Сергиеву обитель вверх дном поставил, да и сам ныне от паствы снова за Волгу бежал, — тихо ответила старая государыня сыну и, обратясь ко всем, громко сказала: — Будя вам несвадебные речи вести, да и мне, инокине, невместно слушать…
Шумные разговоры об отцах духовных прекратились, а Марья Ярославна спросила:
— Правду ль бают, что новый-то турский султан еще более лют, чем был отец его Махмет? Второй год уж злодействует он. Еще более, чем ране, христиан мучит, казнит всякими муками насмерть, а малых сыновей их собе в ени-чери[116] хватает и в свою веру погану обращает?..
— Истинно, государыня, — ответил боярин Ховрин, — дьяки из посольского приказа мне сказывали о сем. Зело лютует еще с позапрошлого года. Токмо лишь умер отец его, сей же часец Баязет всю свою родню перебрал: кого отравил, кого зарезал, кого удавить велел, кого — в оковы, кого — в ссылку…
— Зверь лютый, — сказал князь Андрей Васильевич, исподлобья взглянув на старшего брата. — Из князей же своих и вельмож отцовских многих живьем в котлах сварил, а с иных и ныне еще кожу сдирает…
— Басурманин и есть басурманин, — сказал кто-то из бояр.
— Фрязины сказывают, — продолжал Ховрин, — папа рымский паки о крестовом походе на Царьград мыслит вместе с цесарем, а лазутчики его христиан мутят в турских землях. Султан же вельми ярится и, дабы устрашить свою раю,[117] льет кровь христианскую, яко воду. С крестовыми-то походами, бают фрязины, как всегда, дело идет мешкотно. Баязет же не ждет, а собирает силу великую. От сего страх у всех: и у Казимира польского, и у Стефана молдавского, и у Матвея, короля угорского, и у фрязинов. Все боятся его…
Иван Васильевич усмехнулся и молвил:
— Токмо нам не страшен султан. Будет нам Баязет другом, каким был и отец его Махмет…
— Ну, а иным государям новый-то султан страшен, — сказал князь Иван Юрьевич Патрикеев. — Ведь Махмет-то умер за сборами к походу на Рым. Сим он сыну своему Баязету для начала войны добрую подготовку изделал.
На этих разговорах обед закончился. Первой отъехала восвояси старая государыня, а за ней уехали со своими семействами и братья государевы. Иван же Васильевич, пойдя вместе с молодыми провожать свою супругу и дочек до возка и прощаясь с ними, ласково молвил жене:
— Отъезжай с дочками. Яз же отдохну у сына после трапезы и потом у собя буду думу думать с дьяками. Не жди меня днесь.
Вернувшись в трапезную, Иван Васильевич улыбнулся и сказал молодым громко и весело:
— С вами яз снова во младости своей. Пришел к ней через радость юных лет ваших. Ну, идите отдохните, а мне тут, в трапезной, Данила Костянтиныч постель постелет. Через часок побудите…
Когда молодые вышли, государь сказал дворецкому:
— Ты, Данилушка, слуг сюда не присылай, а принеси-ка мне сам токмо две подушки: подремлю малость возле печки…
Дворецкий вышел, а Иван Васильевич подошел к кивоту, взял икону Вознесения и дрожащими пальцами снял с нее золотую ризу. Заиграли перед ним снова чудесные краски великого художника. Вдруг, как в первый раз, все затрепетало в груди.
Видит он снова Богоматерь, что смотрит вслед возносящемуся сыну. Видит на лице ее знакомые, дорогие ему глаза, и прощальный взгляд их томит его сердце горькой, но светлой печалью.
Позади послышался шорох и осторожные шаги.
— Ты, Данилушка? — тихо спросил Иван Васильевич, не оглядываясь.
— Я, государь.
— Подь сюда.
Великий князь приблизил икону к Даниле Константиновичу и прошептал, указывая пальцем на лицо Богоматери:
— Глаза-то! Как глядят!..
Дворецкий слегка вздрогнул и, перекрестясь, сказал тоже шепотом:
— Господи! Никак, Дарьюшка. Как последний раз у ей были…
— Будто с нее писал Дионисий-то, — промолвил государь со светлой улыбкой и, надев ризу на икону, поставил на прежнее место.
Молча, сделав знак рукой, отпустил государь дворецкого.
Государь Иван Васильевич дремал, но не мог заснуть от грустного и сладкого волнения и был как бы в полусне, когда мысли сами приходят в мгновенных видениях. Он иногда открывал глаза и долго следил, как лучи склоняющегося за полдень низкого зимнего солнца играют на стене все выше и выше, подбираясь совсем к потолку.
Вся жизнь великого князя промелькнула пред ним, и невольно он прошептал громко:
— Остарел яз, и сердце мое очерствело, словно корой покрылось жесткой…
Он глубоко вздохнул, сел на постели своей и добавил тихо:
— Токмо вот Ванюша мой живит мя…
Дверь, чуть зашуршав, отворилась, и из-за нее осторожно выглянул Иван Иванович. Встретив взгляд отца, он рассмеялся и радостно воскликнул:
— А мы с Оленушкой все у двери стоим, боимся побудить тя. Мыслим, спишь еще…