бывший князь и педераст, который однажды сказал, что среди красивых мальчиков довольно часто встречаются красивые девочки.
Раз в неделю со студентами мосфильмовской школы занималась сама Серафима Биргер, Великая Фима, которую всюду сопровождал ее муж Кабо.
Ида преклонялась перед великой актрисой, игравшей в знаменитых фильмах Эйзенштейна, Козинцева и Петрова. Эта невысокая женщина с хрипловатым голосом курила сигареты «Тройка», носила брючный костюм и говорила о том, что в жилах настоящего художника, будь то писатель, палач или столяр, обязательно должна быть хотя бы капля ледяной синей крови: «Горячая красная кровь кружит голову, порождает образы и идеи, а иногда доводит до безумия. Синяя же кровь — это мастерство, это выдержка, это расчет, это то, что заставляет художника критически взглянуть на его создание, убрать лишнее и добавить необходимое. Синяя кровь — это Страшный суд художника над собой. Мало научиться писать — надо научиться зачеркивать. Вдохновение без мастерства — ничто. Это, наконец, то, что дает художнику власть над зрителем или читателем. Нужно знать, куда зрителя ударить, чтобы по-настоящему ранить, но не убить. Но синяя кровь — холодная кровь, это не только дар, но и проклятие… потому что toute maitrise jette le froid… всякое мастерство леденит…»
Ида хотела стать не просто актрисой, но великой актрисой. Ей хотелось воплотить все, что было в ее душе, хотя и не стало пока органической частью ее опыта. Спящая красавица, Ханна и капитан Холупьев, «Хайдарабад», морвал и мономил, недочитанный «Материализм и эмпириокритицизм», рогатые олени и жалкая царица, суровый отец с мягким носом, юная красавица Лошадка, счастливое тело, огненная чешуя Бога, бессмертный привкус крови на губах… Этот материал был ею прожит, но не пережит. Однако этого хватило, чтобы сыграть главную роль в фильме «Машенька».
Этот фильм мне удалось посмотреть на видео только в конце девяностых — после войны его никогда не показывали в кинотеатрах. Картину снял Юлий Райзман, любимый режиссер Сталина.
Евгений Габрилович написал сценарий фильма о простой советской девушке и ее первой любви. Много лет спустя Габрилович вспоминал о том, что образ Машеньки зародился в тот миг, когда в Одессе он вдруг увидел девушку, которая вышла из трамвая: «Она держала портфель, прижимая его сбоку к длинному тяжёлому пальто, ноги были в грубых чулках и башмаках, и вся она была какая-то лёгкая и озабоченная и как-то наивно и строго о чём-то задумавшаяся».
На главную роль не подходили ни Любовь Орлова, ни Марина Ладынина с их экзальтированной, неестественной простонародностью. Райзман искал новое лицо, актрису, способную сыграть героиню наивную, простодушную и искреннюю. В конце концов он остановил свой выбор на своей ученице Иде Змойро, которая провалила первые пробы, но в какой-то момент, по словам Райзмана, в ней вдруг открылся чуткий и поразительно искренний талант.
На «Мосфильме» сценарий разругали, обвинив в неактуальности — в «уходе в ханжонковщину, в мещанский романс и бесплодное утробничество».
Но весной 1941 года Юлий Райзман все же приступил к съемкам.
История любви Машеньки Степановой и легкомысленного таксиста Алеши сама по себе чрезвычайно схематична, примитивна, но фильм спасают детали, воссоздающие атмосферу довоенной жизни: подруга одалживает бант Машеньке, собирающейся на первое свидание; лаковые туфли вопринимаются как царский подарок; учебная тревога, заставляющая героев хвататься за противогазы; разговоры о Марксе, которого собирается читать таксист Алексей…
Началась война, и камерность «Машеньки» перестала устраивать и режиссера, и сценариста. Юлий Райзман вспоминал: «В самые тяжёлые дни, когда немцы подходили к Москве, мы занимались сценами зарождения любви… Когда мы пережидали в щелях, вырытых на дворе „Мосфильма“, очередной воздушный налёт, наши съёмки казались нам особенно нелепыми».
Габрилович и Райзман дописали сценарий — отправили Машеньку и Алешу на фронт. Впрочем, фронтовые сцены режиссера тоже не устроили: они были лишены достоверности, поскольку ни у кого в съемочной группе не было личного военного опыта.
Создатели фильма ждали провала, но лента имела огромный успех и на фронте, и в тылу: на войне люди мечтают о том, чтобы после войны стало как до войны. А картины мирной жизни — с деталями, передающими наивное обаяние скудного советского быта, — были как раз сильной стороной этого фильма.
Когда я рассказал Иде о своих впечатлениях, она только пожала плечами.
— Этот фильм всего-навсего факт моей биографии, — сказал она, — и вряд ли этот факт останется в истории кино.
Письма с фронта она получала мешками — из госпиталей и из окопов. Ей признавались в любви, ее узнавали на улице, а имя ее героини писали на бортах танков и самолетов. Она стала девушкой мечты для миллионов мужчин. Ей присылали цветы, сшитые из парашютного перкаля, и зажигалки, сделанные из патронных гильз, а однажды почта доставила кусок оплавленного кирпича из Сталинграда — все, что осталось от кинотеатра, в котором перед боем солдаты — а в живых от батальона остались пятеро — смотрели фильм «Машенька».
Юлий Райзман никогда не снимал актеров дважды, но для Иды сделал исключение, пригласив на съемки нового фильма «Небо Москвы».
Ида приехала в Куйбышев, где собиралась съемочная группа, и через несколько дней, 11 июня 1943 года, попала в автомобильную катастрофу.
Врачи сказали, что у нее никогда не будет детей, а когда Ида увидела в зеркале свое лицо, то поняла, что и сниматься в кино она не сможет никогда.
Ей было девятнадцать, и бездетность ее не пугала, а вот невозможность сниматься — это было ужасно. Ей сделали три операции, но безуспешно: лицо ее по-прежнему напоминало разбитую тарелку.
— Раньше я могла играть белочку, — говорила Ида, — а после всех этих операций годилась только на роль лошади. Лицо вытянулось… и голос стал низким… но хуже всего было одиночество… в девятнадцать лет это почти невыносимо…
О том периоде своей жизни Ида рассказывала скупо и неохотно. Она ни разу не произнесла вслух даже имени человека, с которым прожила несколько месяцев после выписки из больницы. Хозяин — вот как она его называла. Он был врачом и хозяином.
— Он мне помог, — вспоминала Ида. — Если бы не он, я покончила бы с собой. Но все было плохо. От горя я даже стала прихрамывать. С ногами все было в порядке, но я стала хромать.
Она почти не выходила из дома. Изувеченное лицо, хромота, а вдобавок — горб. Она не могла разогнуться, не было сил. Горб рос с каждым днем, и хромота становилась все сильнее, все болезненнее. Черное пятно, пачкавшее ее тело, чесалось, и она раздирала ногтями кожу до крови. Плечи, руки, бедра, живот. По утрам не хотелось — не моглось — вставать с постели. Часами лежала под одеялом, курила и тупо таращилась на маленькую картину, которая висела напротив.
На иконной доске было изображено странное животное с телом птицы и крысиной головой. Чудовище висело в воздухе, раскинув крылья, выпустив огромные когти и разинув мерзкую пасть, полную острых зубов.
Прадед хозяина дома был иконописцем — из тех, что поставляли дешевый товар на ярмарки. А еще он считался колдуном и знахарем. Он был женат на красавице, которую мучили кошмары: каждую ночь ее терзала птица с крысиной пастью, и утром на ее теле — на плечах, на груди, на бедрах — всюду были кровавые следы. Женщина была на грани безумия. Муж по всем правилам черного колдовства изготовил «отреченную доску», на которой и изобразил мерзкую тварь, как бы заперев ее таким образом — заперев в изображении. И с того дня женщина пошла на поправку. Но вот ее муж навсегда лишился способности различать цвета, забросил живопись и вскоре умер от какой-то загадочной болезни.
Ида вяло думала о человеке, который пожертвовал собой, пожертвовал талантом ради любимой женщины, и закуривала новую папиросу.
Наступал вечер.
Хозяин возвращался домой, рассказывал о сражении за атолл Эниветок или об освобождении Херсона.
Ида курила.