Нет-нет-нет! Не то!
Наклонилась к зеркалу, прошипела:
— Зачем вы говорите, что целовали землю, по которой я ходила? Меня надо убить.
Застонала от бессильной злости.
В ту минуту она ненавидела Марию Стюарт, ненавидела Нину Заречную, ненавидела себя… все эти маски, маски, маски…
Поправила чулок, выключила свет и вернулась в гостиную.
На лестнице послышались тяжелые нетвердые шаги.
Ида выбежала на середину комнаты, опустила правую руку на спинку стула, выпрямилась, замерла.
Но это был не Эркель — это пьяненький старик Слесарев возвращался домой из «Собаки Павлова».
Она ждала, пока часы в Африке не пробили три, и только тогда легла спать.
Весь следующий день она провела в ожидании Арно.
Вечером зачесала волосы назад, облачилась в яркое шафрановое платье с декольте, лимонно-желтые шелковые чулки с инкрустацией «шантильи» и туфли на высоких каблуках, надела колье де Клеров, накрасила губы вопиюще-красной помадой.
Она не чувствовала себя виноватой перед Эркелем. Любовь сильнее стыда. Любовь, которая превыше всякого ума. Эта любовь стоила жизни двенадцати музыкантам, которых сожгли в пароходной топке, она стоила жизни генералу Холупьеву. Может быть, она стоила сердца Эркелю, но ведь он сам предложил Иде развод — в первом и последнем письме из тюрьмы. «Так будет лучше для нас обоих», — написал он. Так поступали многие. Она развелась с ним, хотя лучше от этого не стало никому. И вот Арно вернулся в Чудов с этой женщиной. Вернулся в свой дом, а вовсе не к Иде, это же ясно. Почему же она ждала, что он придет к ней? Она и сама не понимала. Она ведь, кажется, не любила Эркеля и не испытывала чувства вины перед ним — так почему же она его ждала? Почему прислушивалась к шагам на лестнице, пила водку, курила, а потом вдруг сбросила эти чертовы туфли, сорвала с себя это чертово шафрановое платье, размазала по щекам эту чертову помаду и упала ничком на постель, мыча и глотая слезы?
Она перевернулась на спину, задрала подол ночной рубашки, потрогала трусы — шелк был влажным. Значит, ей просто нужен мужчина, с пьяной грустью подумала она.
«Я понимаю, — писала она в дневнике, — что он ко мне не вернется, да я этого и не хочу. Но тогда чего же я хочу? То есть — чего же я хочу на самом деле? Вроде бы нам и говорить больше не о чем… но что-то осталось между нами… как будто кусок в горле застрял, и нужно его либо выхаркать, либо проглотить, чтобы не подавиться пустотой…»
Наконец она не выдержала и отправилась к Эркелю.
Она была готова к долгому, мучительному разговору. Она была уверена: ей хватит мудрости, чтобы признать свои ошибки, и твердости, чтобы принять его упреки.
Часы в Африке пробили три, когда Ида в чем была, как была — в пальто нараспашку, в туфлях на босу ногу, кое-как причесанная, ненакрашенная, немножко пьяная — пошла к Арно.
На полу посреди комнаты, освещенной керосиновой лампой, по пояс голый Арно и женщина в мужской майке играли в шашки. Рядом стояли стаканы, ополовиненная бутылка, на газетке — огрызки хлеба, яичная скорлупа.
Эркель поднял голову, улыбнулся Иде, показав железные зубы, и подмигнул.
Вот и все.
«Передо мной был другой человек, — вспоминала потом Ида. — Не тот Арно, которого я знала. Не тот человек, которого я предала. Этого человека я не предавала. Он сидел на полу, скрестив ноги по-турецки, пошло щерился и подмигивал. Руки, плечи — все в татуировках. Зубы железные. Разговор ни о чем. В сущности, все, что он мне тогда сказал, можно свести к одной фразе: „Жизнь — сложная штука“. Его жена — или кем там ему приходилась эта женщина — даже ни разу не взглянула на меня. Даже когда он позвал меня в соседнюю комнату, она не подняла головы. А в соседней комнате он залез мне под юбку… Воспоминания, боль, стыд, любовь — как будто и не было ничего. Чужие, совсем чужие. Конечно, люди меняются, но тогда я и вообразить не могла, как сильно и необратимо иногда они меняются. И чаще, чем мы думаем. — Помолчала. — Хорошо, что я не надела гридеперлевое платье и чулки с инкрустацией…»
Он быстро овладел ею на полу в соседней комнате, в которой тоже не было никакой мебели, но опять ничего не сказал — только подмигнул и похлопал по заднице.
Вот и все. Боже, и это все…
Минут через десять она обнаружила себя сидящей на крыльце Африки с неприкуренной сигаретой в зубах.
Она хотела просто жить, просто играть, просто любить, то есть хотела быть счастливым продуктом распада обычной жизни, где все левое — просто левое, а правое — просто правое. Это ее желание оставалось неизменным и после развода с Сеймуром, и после изгнания из театра, и после гибели Жгута, и даже после смерти генерала Холупьева. Но только после встречи с Арно она вдруг поняла, что никогда у нее не будет жизни простой и обычной, то есть просто простой и просто обычной, а будет множество жизней непростых и непривычных, которые ей предстоит прожить без надежды на награду, а может быть, и без надежды вообще. «Актер не мир, он скрещение миров, он возникает и живет на границе миров, а не сам по себе, потому что сам по себе он никто», — вспомнила она слова Кабо. Актер появляется только после того, как отзвучит последняя реплика. Актер обманывает зрителей, но не имеет права обманывать себя. Он — никто. Мария Стюарт, Нина Заречная, Йерма, Федра, Катерина, Клитемнестра, Офелия, Маргарита Готье, Раневская, Электра — маски, маски, маски, а под ними — никто. Никто, способное все вместить, но не способное никого спасти, не способное полюбить хоть кого-нибудь по-настоящему, как любят иногда люди…
К ней подошла ничейная сука Щелочь, положил голову на ее колени, и Ида обняла вонючую псину за шею, обняла и заплакала, завыла, содрогаясь, в слепых слезах, одинокая, застигнутая врасплох, всю жизнь державшаяся по-царски, прямо, всю жизнь не позволявшая никому жалеть ее, а сейчас она, великая актриса, всклокоченная, с голым лицом, слабая, избранница и изгнанница, рыдала, обняв за шею единственное живое существо, которое оказалось рядом, — ничтожную суку, смердящую суку…
Ида больше не мечтала о необитаемом острове — она поселилась на нем.
Утром съедала тарелку овсяной каши на воде и без соли, на ночь выпивала стакан простокваши с горошиной черного перца. Выкуривала десять сигарет в день и за обедом иногда выпивала рюмку ломовой. Каждый день совершала многокилометровые прогулки по лесам — прямая как выстрел, в чугунном пальто до пят и в шляпке с вуалью. Гордо вскинутый подбородок, твердый взгляд, ясный ум. Ни близких, ни друзей — только девочки из танцевального кружка.
Жизнь как жизнь. Солнце всходило на востоке и садилось где надо.
Наступил день, когда она вдруг поняла, что ничего не ждет от будущего. Что-то закончилось. Раньше она ждала чего-то, надеялась… надеялась на врачей, которые уберут шрам с ее лица, надеялась на новую жизнь с генералом Холупьевым, надеялась на то, что после смерти Сталина она сможет вернуться в большое искусство, надеялась на Фиму, наконец — надеялась на свой талант, который должны заметить, не могут не заметить, не имеют права не заметить… Невзирая ни на что она ждала перемен к лучшему. Не жила, а ждала. Только и делала, что ждала. И вот это разом кончилось, ушло.
Как-то утром она съела тарелку каши, выпила чаю, закурила, почувствовала привкус марганцовки во рту, и вдруг до нее дошло, что ничего больше не будет, — но не испытала при этом ни малейшего отчаяния или хотя бы грусти — только облегчение.
Холодное сердце, легкое дыхание, ясная голова. Отныне Федре ничего не стоило забыть об Ипполите, чтобы успеть вовремя заплатить за квартиру и электричество.