За телегой, на которой среди еловых лап и венков громоздился алый гроб, шли Баба Шуба, Рыба Божья и дети — Маняша, ее рыжие сестры и ее дочь, а за ними шествовала голубка — двенадцатилетняя Лиза Неверова. Она задавала темп и ритм движению — огромная толпа родственников и соседей повиновалась беспрекословно и даже с удовольствием. Ида шла чуть поодаль, не сводя взгляда с голубки. Когда в крематории все стихло и все замерли, Ида закусила губу. Но Лиза играла безукоризненно. Она приподнялась на полстопы и плавным движением от груди вверх послала белую птицу к куполу. Под протяжное пение медного ангела душа гада Однобрюхова, легкая и красивая, взмыла в небо, а тело — корявое и гнилое его тело было предано огню, чтобы превратиться в три с половиной фунта пепла.
После похорон родители отвели Лизу в фотоателье, где Алик Холупьев запечатлел ее сначала одну, в белом платье и с голубкой в руках, потом с родителями и родственниками. Алик попросил Лизу привстать на цыпочки и поднять руки. Эту фотографию потом родители Лизы показывали всем гостям: «Артистка! Молодец этот Рупь Двадцать!»
Рупь Двадцать — так прозвали в городке Алика. Он делал шаг на рупь, потом припадал на двугривенный, и дети кричали ему вслед: «Рупь Двадцать! Рупь Двадцать!»
Ида вставила в рамочку фотографию, которую отдал ей Забей Иваныч, и повесила на стенку. Это была единственная фотография в ее доме, висевшая на виду.
Ее голубки теперь были нарасхват.
Баба Шуба незадолго до смерти вызвала Иду, чтобы обсудить с нею детали своих похорон. Эти похороны стали для Чудова и чудовцев таким же важным событием, как окончание войны или хрущевская денежная реформа.
У дома Бабы Шубы с утра до вечера толпились Однобрюховы, стекавшиеся отовсюду: из Москвы, Ташкента, Челябинска, Пскова, Тбилиси, Омска и черт знает откуда еще понаехали эти маленькие задиристые люди — все эти бесчисленные Николаи, Михаилы, Петры, Иваны, Сергеи, Елены, Ксении, Галины, и даже одна Констанция, черт бы ее подрал, Феофилактовна Однобрюхова-Мирвальд-оглы приехала с мужем-цыганом…
Баба Шуба давала имена этим мужчинам и женщинам, их детям и внукам, она провожала их сыновей в армию и отдавала их дочерей замуж, встречала у дверей роддома и на пороге морга, она судила и рядила, решая, кто прав, а кто виноват в семейных и соседских спорах и ссорах, к ней шли за советом, когда заходила речь о серьезной покупке — о шубе для жены, корове или мотоцикле с коляской, ее толкования сновидений считались самыми точными, а ее мнение — непререкаемым…
За ее гробом шли две голубки, одна с белой птицей в руках, другая — с черной. Такова была последняя воля Бабы Шубы. А родственники несли клетки с попугаями и канарейками, которые были выпущены на волю в тот же миг, когда девочки-голубки отправили на небеса черную и белую души однобрюховской царицы.
Похороны эти были примечательны еще и тем, что Иде впервые за них заплатили. Она хотела было поделить деньги с исполнительницами главных ролей — с голубками, но девочки были из Однобрюховых, и их родители наотрез отказались брать плату.
Я всегда думал, что, если напишу что-нибудь вроде «шли годы» или «прошло сорок лет», у меня отсохнет рука. Несколько раз я писал и зачеркивал эту фразу — «прошло сорок лет». Писал и снова зачеркивал, когда думал о том, что за эти годы в России много чего произошло и отмахиваться от этих событий тремя словами — это, разумеется, неправильно. Ведь Чудов был не таким уж глухим провинциальным городком, чтобы не заметить превращения империи в страну. И самое главное испытание последних десятилетий — испытание деньгами — люди по-прежнему переживают болезненно и еще долго будут переживать. Все это так, конечно, однако в Чудове главной темой разговоров в последние годы были не Горбачев и Ельцин, не Путин и Чечня, даже не Алла Пугачева и Филипп Киркоров, а борщевик Сосновского — Heracleum Sosnowskyi, то само растение, соком которого, по преданию, был убит Геракл. О нем у нас говорили, пожалуй, не меньше, чем о росте цен.
Когда-то это ядовитое кавказское растение по приказу Сталина стали культивировать чуть ли не по всей России, пытаясь использовать в качестве корма для скота, а потом не знали, как от него избавиться. Эти зловещие двухметровые зонтики с зазубренными листьями разрослись повсюду — в полях, на обочинах дорог, лесных опушках, по огородам. Агрономы называли его «местью Сталина» и выступали с лекциями в городском клубе, рассказывая об эфирных маслах в листьях и плодах борщевика, содержащих ядовитые фуранокумарины, которые при попадании на кожу вызывают фотохимический ожог. Борщевик выкашивали, поливали гербицидами и кляли на чем свет стоит, но каждой весной эта гадина оживала, заполоняя леса и поля, расползаясь по окрестностям, затопляя брошенные деревушки и подступая к новостройкам.
«Неистребим, как смертный грех, — сказала как-то Ида. — Как мечта».
Новые времена в своем дневнике она пометила строчками Георгия Иванова:
Все эти годы ее образ жизни оставался неизменным. Утром она съедала тарелку овсяной каши на воде и без соли, на ночь выпивала стакан простокваши с горошиной черного перца. Выкуривала десять сигарет в день, за обедом иногда выпивала рюмку ломовой. Каждый день совершала многокилометровые прогулки по лесам — прямая как выстрел, в черном пальто до пят, с зонтиком и в шляпке. Гордо вскинутый подбородок, твердый взгляд, ясный ум. Три раза в неделю занималась в клубе с голубками, много читала, по вечерам включала кинокамеру, чтобы сыграть перед объективом Нину Заречную, леди Макбет или Нору.
Однако незадолго до того, как ей исполнилось восемьдесят, в ее жизни случилось из ряда вон выходящее событие: об Иде вдруг вспомнило телевидение.
В Африке никогда не было телефона. Чтобы позвонить в Москву, нужно было идти на почту, где в обшарпанных кабинках висели междугородные телефоны-автоматы. Каким-то образом телевизионщики узнали номер моего мобильного, попросили о встрече, и в воскресенье в Чудов приехала Инна Годунова, тонкая молодая женщина с орлиным носом, в строгом брючном костюме, которая представилась помощником продюсера.
Из Африки собирались выезжать последние две семьи, дом выглядел заброшенным, а принимать гостью в своей квартире Ида отказалась наотрез, поэтому было решено выпить по чашке чая в «Собаке Павлова», где посетителей по утрам никогда не бывало.
Инна Годунова сказала, что ее босс задумал серию фильмов о звездах классической эпохи советского кино, а Ида Змойро — бесспорная звезда сороковых. Дочь революционера, героя Гражданской войны, актриса, на которую после выхода фильма «Машенька» молилась вся страна; женщина, изуродованная в автокатастрофе, но нашедшая в себе силы, чтобы вернуться на сцену и сыграть лучшую Нину Заречную в истории русского театра двадцатого века; жена британского аристократа и шпиона, разочаровавшаяся в Западе, вернувшаяся в Москву и попавшая под каток сталинских репрессий; возлюбленная легендарного генерала, осужденного и расстрелянного по ложному обвинению в заговоре против Сталина…
— Скажите… — Инна Годунова чуть не легла грудью на стол. — Скажите, а правда, что совсем ребенком вы потребовали от родителей сменить вам имя? В свидетельстве о рождении вы записаны Татьяной…
— Ребенком? — Ида усмехнулась. — Мне было семь лет! Но…
— Ида Александровна, — перебила ее Годунова, — все эти годы здесь, в Чудове, вас не оставляла мысль о возвращении на сцену, в театр? Как вы жили все эти годы?
— Как все. — Ида пожала плечами. — Но я никогда не мечтала о возвращении в театр. То есть… видите ли, я…
— Мне сказали, что вы организовали здесь драмкружок, — продолжала Годунова, заглядывая в