Начать с того, что оно очень длинное и к тому же четко делится на две части. Со второй его частью я разделалась уже в трехлетнем возрасте, летом 28-го года, с которого началась моя вполне осознанная жизнь.
В то самое лето мама, бабушка и я жили в Крыму, в Алупке, на так называемой даче Колышкина. Это был частный пансионат на высокой скале у моря — длинный одноэтажный дом, разделенный на комнаты с отдельными террасками. В соседней с нами комнате обитала противная старуха с двумя малолетними внуками. Каждый божий день, с раннего утра и до вечера, слышался ее малоприятный голос: «Рита, жуй! Вова, глотай! Рита, жуй! Вова, глотай!» Этого хватило, чтобы я на всю оставшуюся жизнь перестала откликаться на имя Рита.
Там же, в Алупке, подверглась испытанию и первая часть моего злополучного имени.
На даче Колышкина жила симпатичная пожилая пара из Ленинграда: высоченный (так мне виделось) профессор Соломон Моисеевич Михайловский и Анна Петровна, его кругленькая жена в полосатом платьице, с полосатой косынкой на голове. Они опекали мою маму, заставляя ее ежедневно съедать по полной тарелке манной каши с маслом. Мама была исхудалой, кожа да кости, и Михайловский говорил, что она на грани чахотки. А со мной он всегда танцевал болеро «Гордая прелесть испанки» и называл меня Маргитка. Этот вариант был тоже не из лучших, но приходилось терпеть. В танце у меня перед носом мелькали его колени в белых брюках, и мой робкий протест не долетал до его ушей.
Надо заметить, что первая часть моего имени всегда открывала широчайшие возможности для вариаций с уменьшительно-ласкательными суффиксами. Однако подобные опыты разрешались только в узком кругу родных и близких. Всем остальным предписывалось произносить мое полное имя, хотя институтские сокурсники настоят на своем и приучат меня к более краткому — Марго.
Однажды чуть ли не до слез, до щекотания в горле было приятно услышать от одной знакомой обращенное ко мне такое хорошее, но, увы, чужое имя: «Машенька!»
Говорят, что имя находит своего владельца, но в моем случае оно явно ошиблось. Я ему внутренне не подчинилась, хотя оно упорно старалось сделать меня Маргаритой из «Фауста».
После Крыма началась дачная подмосковная эпопея. Ничего не может быть лучше летней поры в детские годы!
Каждое лето, каждый переезд на дачу остаются в памяти как всякий раз новый яркий спектакль. А в каждом таком спектакле — свои сцены, которые не просто помнятся, а повторяются, — хотя и с другими декорациями и актерами, — в большом спектакле жизни.
Первое мое дачное лето было в 30-м году в Перловке, тогда — типичном дачном поселке в 15 километрах от Москвы, по Ярославской железной дороге. Рядом со станцией — ряды двухэтажных красивых дач с поросшими травой переулками. Там впервые я увидела, как ярко украшены в мае зеленые лужайки пятачками желтых цветущих одуванчиков. А в лесу, по ту сторону Ярославского шоссе, была тьма ромашек и крупных синих колокольчиков.
Дача Елистратовых, наших первых хозяев, стояла рядом с шоссе. Там был сад с клумбами, а меж двух берез висел гамак.
Мне — четыре с половиной года. У меня стриженные в кружок светлые волосы и уже не синие, а довольно большие зеленые глаза: так получилось, что первородную синеву запорошили желтые искорки. Но против такой перемены цвета я никогда не возражала. Судя по фотографиям, мордашка у меня была то насупленной, со взглядом исподлобья, то — в паре с улыбкой — веселая и лукавая.
Я лежу в гамаке и крепко прижимаю к себе мамину вязаную кофту. Кофта — мягкая, в мелкие болотно- оранжевые кирпичики, и пахнет мамой. Лежу с ней в крепкую обнимку до тех пор, пока мама не вернется из Москвы. Точно так же через многомного лет я буду обнимать мамину, но уже другую кофту, а маму уже не дождаться.
Иногда мы втроем — мама, отец и я — ходили по вечерам гулять вдоль тихого и пустынного Ярославского шоссе. Провожали солнце. Отец говорил, если сказать «Солнышко, спокойной ночи», то назавтра снова будет солнечный день. И вот ведь — на следующий день солнце являлось точно по заказу.
Во время тех прогулок я уже ощущала неясную напряженность в отношениях родителей или просто недостаток теплоты. Не чувствовала духа единой семьи. Отец меня очень любил, таскал на закорках и рассказывал на ночь сказки, но когда он, молчаливый и равнодушный к домашним делам, приходил с работы, обедал и тут же заваливался спать на диван, меня совсем не радовало его появление. Его приход, казалось, взбаламучивал ту спокойную, счастливую атмосферу, которая царила дома, когда мы с мамой бывали одни.
Видимо, уже в очень раннем возрасте можно обнаруживать незаметные трещинки в родном очаге или предчувствовать неблагополучие, хотя явной опасности пока и не видится и все идет своим чередом.
Тем летом отец был направлен своим заводом в Германию изучать газовое хозяйство Берлина. Оттуда он прислал открытку — с видом ночной улицы Унтер-ден-Линден и с таким текстом:
Еще бы не «скучно»! Отец и его спутник инженер Смекалин на улицы Берлина носа не высовывали, а для «алиби» даже в туалет друг друга провожали.
На следующее лето, в 31-м году, мы жили в той же Перловке, но ближе к станции, на даче у Ивана Сергеевича. Там в саду росло высокое грушевое дерево, и я, девица пяти с половиной лет, с изумлением обнаружила, что если его хорошенько потрясти, на землю посыплются груши и за ними не надо идти в магазин. Но еще больше меня поразило другое открытие, хотя в ту пору это было скорее не открытием, а сильным впечатлением.
Однажды мы с бабушкой пошли к вечеру на станцию встречать маму, которая ездила в Москву за продуктами. Моя бабушка Неонила Тимофеевна выглядела совсем старенькой: сгорбленная, седая и очень худая. Ее цыганские глаза глубоко провалились и смотрели невесело. Ей было всего 56 лет, но она была неизлечимо больна. Хотя тогда об этом никто не догадывался.
Мы подходили к платформе, когда мимо прогрохотал товарный поезд. Состав был очень длинный, все вагоны-теплушки наглухо закрыты, и только под крышей виднелись маленькие оконца. А из каждого оконца высовывалась детская головка. Мелькали вагоны, мелькали детские головки. Состав удалялся, а я с непонятным страхом смотрела ему вслед: куда их в теплушках везут, да так много?
Бабушка коротко ответила: «Раскулаченных везут. В Сибирь». Я ничего не поняла, но расспрашивать почему-то не захотелось.
Возле грушевого дерева в саду между двух столбов болтались качели. На этих качелях я с наслаждением взлетала вверх. Взлетала почти к небу, когда меня раскачивал мой пятилетний приятель, мальчик Витя в тапочках на веревочной подошве. Ему тоже всегда хотелось летать к небу, а мне не хотелось уступать место. Он терпеливо ждал, но иногда, не дождавшись, чуть не плача, убегал по дорожке к калитке. Такой исход мне тоже не нравился, и настроение портилось… Вдруг, ровно через пять минут, мой маленький приятель пулей выскакивал к качелям с боковой дорожки, сияя всем лицом, смеясь во весь рот и не вспоминая об обиде. Кто мог устоять перед таким великодушием и незлобивостью? Я тут же слезала с качелей. Этот его изо дня в день повторяющийся маленький подвиг неизменно удивлял меня и трогал до глубины моей пятилетней души. Наверное, став взрослым, он так же снисходительно и добродушно,