необходимыми материалами, которых при той всеобщей разрухе и нехватке днем с огнем трудно было сыскать.
Едва ли можно себе представить, что значит быть женщине коммерческим директором советского завода (к тому же без партбилета и экономического образования) в военное время. Это значит вертеться как белка в сумасшедшем колесе в сумасшедшее время. Что такое «сумасшедшее колесо»? Это значит — круговой натуральный обмен или хаотический бартер. Если, скажем, заводу им. Булганина, где работала мама и где производили облицовочную плитку для метро и гранаты для фронта, понадобились (а они часто надобились) шарикоподшипники, то их надо было просить у директора Шарикоподшипникового завода в обмен на плитку. Но «Шарику» нужна не плитка, а кирпич. Для этого маме надо было договариваться с директором Бескудниковского завода, чтобы он дал кирпич «Шарику». Но Бескудникам не нужны подшипники, а нужны текстропы (я так и не выяснила, что такое текстропы) в обмен на свой кирпич. Следовательно, теперь надо для Бескудников где-то добывать эти текстропы, чтобы Бескудники дали кирпич «Шарику», а «Шарик» дал бы наконец керамико-плиточному заводу искомые подшипники. А назавтра вновь начиналось добывание иных материалов по новым заколдованным кругам.
Такие вот круги надо было расколдовывать худенькой усталой директорше Лидии Александровне, вертеться в этих колесах почти до умопомрачения и из последних сил.
Мама приходила поздно вечером домой абсолютно измотанная, с темными кругами под глазами, не забывая при том раздобыть что-нибудь поесть, принести что-то на ужин.
После войны ситуация к 47-му году будто бы изменилась к лучшему. Маму, воздав ей по заслугам, перевели в Управление стройматериалов при Мосгорисполкоме, ставшее центром распределения строительных материалов. Теперь все те директора заводов, с которыми она налаживала бартерные и добрые отношения со своим заводом, сами приезжали к ней на поклон с просьбой «выделить» тот или иной дефицитный материал или оборудование, подсказать, как и чем строить социализм. Теперь на ней, на главном инженере управления, лежала ответственность за работу не только одного своего завода, но и всех предприятий строительной промышленности Москвы.
Дельная и энергичная, но сверхэмоциональная, все и вся принимавшая близко к сердцу, мама, которая не год и не два выносила нервные и физические перегрузки не просто мужчины, а дюжего космонавта в чертовой центрифуге, не могла не подорвать свое здоровье.
Самое трагичное было в том, что она сама не хотела расстаться с такой работой и уйти в тихую заводь, когда представилась возможность. Ее давний поклонник, ответственный сотрудник Госплана, Михаил Исаевич Френкель, был готов помочь ей после войны покончить с нервотрепкой. Михаил Исаич, лысый добряк с рачьими глазами и бородавкой под носом, старый большевик и большой критикан советского строя, охотно доставал нам путевки — мне в дом отдыха в Сочи, а маме в сердечный санаторий в Кисловодске. Он хотел посодействовать ей устроиться на должность заведующей швейного ателье при Госплане. Можно представить себе, какие блага сулила эта синекура!
Мама отказалась. Ее деятельной натуре было дорого общение с людьми и ощущение своей необходимости. Она не могла «подавать» — даже снаряды; ей надо было «делать» и видеть результаты своего труда. При том ей и в голову не приходило, что одним из таких «результатов» могла бы быть роскошная дача из любой древесины и первосортного кирпича. Не один директор завода с радостью облагодетельствовал бы уважаемую Лидликсанну, распорядительницу стройматериалов в ту пору бесконтрольного хозяйствования. Но нам об этом почему-то не думалось.
Надо сказать, что в войну проще смотришь на беды и трудности жизни, тем более если по радио ежедневно, ежечасно сообщается о гибели сотен людей, и тем более когда тебе пятнадцать лет и очень хочется отщипнуть хоть кусочек радости, найти хотя бы некоторое отвлечение от буден.
И такое отвлечение, чтобы не сказать развлечение, нашлось зимой 42–43 годов. Нашлось такое место, где на короткое время можно было ощутить себя наверху блаженства. Это был филиал Большого театра, находившийся на Большой Дмитровке (быв. Пушкинской), где начали петь и танцевать, ставить оперы и балеты сразу после того, как немцев немного отогнали от Москвы.
Большой театр был эвакуирован в Самару (быв. Куйбышев) с частью труппы, но в Москве оставались такие звезды, как теноры Иван Козловский и Сергей Лемешев, бас Михайлов, баритон Лисициан и другие. На сцене филиала танцевала Уланова и начинали свою балетную карьеру Лепешинская и Плисецкая.
Люди хотели если не хлеба, то хотя бы зрелищ. Каждый спектакль собирал полный зал, перед входом искали «билетик», из оперных и балетных артистов срочно сотворяли кумиров. В артистическом пантеоне главными богами были Козловский и Лемешев. У высокого сладкоголосого Ивана Семеновича и у маленького медоточивого Сергея Яковлевича были свои легионы ярых почитательниц от четырнадцати до семнадцати лет, не пропускавших ни единого их спектакля, истошно вопивших и хлопавших после каждой высокой ноты. Менады козлистки и лемешистки, прабабушки нынешних фанов, врукопашную сражались друг с другом, не жалея сил и волос.
У нас с Верочкой Геркен, круглолицей и смешливой Верочкой, еще одной моей школьной приятельницей, кумиры были рангом пониже, — если не голосами, то славой, — баритон Алексей Иванов и колоратурное сопрано Лариса Алексеева. Да и мы сами вели себя потише, разве что тоже иногда цветы на сцену швыряли. Как ни странно, в холодной военной Москве работали цветочные магазины, где продавались небольшие корзины с белыми мохнатыми хризантемами. Для таких роскошеств у меня денег не было, но однажды я тайком отнесла в букинистический магазин два тома «Истории Византийской империи», чтобы бросить к ногам Жермона и Виолетты букет каких-то цветов.
Откровенно говоря, истинным моим кумиром был Верди. Если бы не его музыка, удесятерявшая романтическое впечатление от «Травиаты» и «Риголетто», едва ли могли бы эти оперы погружать в подлинную нирвану — по-нынешнему кайф — при первых же звуках увертюры. А все вместе — музыка, красота голосов и костюмов — разом были способны вырывать из полунищенского быта и вознести душу к небесам.
Кроме высокой романтики доставлял удовольствие и обыкновенный низменный азарт — охота за билетами. В кассах театра все билеты распродавались недели за две до спектакля или надо было занимать очередь с утра пораньше за билетами, оставшимися от брони. Мы же с Верой шли к театру за час до спектакля почти в уверенности, хотя и с трепетом душевным, что билеты мы добудем. У кого-нибудь да окажется лишний билетик.
И действительно, не было случая, чтобы мы не попали на желанную постановку. Билеты были сравнительно недороги: от 10 рублей на балкон до 20 рублей в партер. Особенно удачным приобретением считались места в амфитеатре или на бельэтаже. Оттуда можно было ко второму акту высмотреть свободное креслице в партере и с удовольствием занять его, если удавалось опередить других таких же охотников.
Непередаваемы были запах театра, вид красных бархатных кресел, первые звуки музыкального вступления к опере и медленно-медленно раздвигающийся занавес. Другой мир, другие чувства. А потом выходишь в промозглую московскую ночь с притушенными фонарями, пробираешься сквозь толпу козлисток и лемешисток, замершую у театрального подъезда, и пешком, — если вдруг не работало метро, — бодро шагаешь через Покровку к Курскому вокзалу, домой. Дома тоже хорошо: теплая буржуйка, традиционные блины.
Под новый, 43-й год в дверь постучал почтальон. Мы ждали письмо от Шуры с фронта. Вместо письма почтальон вручил довольно толстый сверток. В нем оказалась книга — «Бегущая по волнам» Грина. Месяц назад мама послала ее Шуре на фронт по его просьбе. И теперь книга вернулась назад. Без письма.
Мама не сказала ни слова. Как лежала на кушетке в теплой кухне, так и еще долго продолжала молча лежать.
Похоронка пришла позже на наш адрес, так как в Харькове у Шуры родных уже не было. Оказалось, что он был смертельно ранен у своей батареи, и в госпиталь его живым не довезли.
Вот умер и последний, третий Александр Березовский — Александр Иванович — после Александра Иосифовича и Александра Александровича. Мамин кузен после отца и брата.
В суровую зимнюю пору 41–42 годов судьба побаловала нас вторым пиром во время чумы, если первым считать те осенние дни 41-го, когда мы ели черную икру столовыми