рассмеяться.
…Под моим вольно или невольно благотворным влиянием Юрий Владимирович преображался. Долгополый потертый балахон сменился модным коротким пальто, цигейковую шапку заменил черный котиковый пирожок. Вместо всесезонного темного костюма появились два новых с иголочки — зимний серый и летний голубоватый.
Он стал так импозантно выглядеть, что летом 65-го я взяла его с собой на день рождения моей школьной приятельницы Тамары. К сорока годам она была уже в третий раз замужем, похоронив двух первых — алкоголика Лебедева и гипертоника Ренского. Ее третий супруг, Юрий Михайлович Богатырев, в прошлом военный барабанщик, а ныне зубной техник, — ее обожал и был славным малым, хотя лицом походил на клоуна в гриме.
Мой спутник произвел сильное впечатление на Тамариных гостей. «Ну и ну, где это вы такого отхватили?» — воскликнул подвыпивший гинеколог по фамилии Герман. Я даже оглянулась на Юрия Владимировича. В самом деле: фигура видная, профиль орлиный.
Вскоре и я стала по его приглашению посещать вместе с ним приемы в посольствах латиноамериканских стран. Он часто бывал в посольствах на правах, как он говорил, издателя латиноамериканских писателей и друга разных бывавших там гостей посла. Меня Дашкевич представлял как «донью Маргариту, переводчицу». Впрочем, я могла бы оказаться на таких советско-светских тусовках по случаю национальных праздников и как сотрудник Института Латинской Америки, ибо Вольский всегда получал приглашения на эти щедрые банкеты, куда он часто ходил со своими приближенными, к числу которых я не относилась.
К концу 60-х легкое официальное общение с иностранцами не возбранялось, и я с удовольствием поболтала бы с «латинами» по-испански, а потому охотно составляла компанию Дашкевичу.
Самые широкие приемы устраивали послы Аргентины, Мексики и Кубы, приглашая сливки московского общества. К длинным столам с дармовыми закусками и винами, как мухи на мед, слетались тосковавшие по деликатесам интеллектуалы и сытые, но жаждавшие заграничной славы деятели культуры. Одни, заняв удобные а ля-фуршетные места поближе к хорошим винам и лакомым блюдам, то и дело цепляли вилками, как багром, куски семги, ветчины или копченой колбасы. Другие жались с менее полными тарелками вдоль стен, но оказывались в более выгодном положении, когда официанты разносили на подносах кастрюльки с «жюльеном».
Глядя на без стеснения жующую, как в последний раз, публику, на этих гостей, что, как хищные пираньи, обгладывали жирный стол, мне становилось весело, и я тоже запускала ложечку в черную икру, которую мне заботливо придвигал Дашкевич и которую я не пробовала с давних военных времен. Однажды со мной рядом у стола оказалась директриса балетной школы Большого театра, известная балерина Софья Головкина. Она, ловко насаживая на вилку куски балыка, с наслаждением отправляла их в рот и, как заклинание или самооправдание, приговаривала: «Иногда можно, иногда можно…»
Юрий Владимирович чувствовал себя на приемах, как дома или как в Латинской Америке. Он то и дело подкладывал мне и себе какие-то вкусности на тарелку, непрерывно наполнял свой бокал, чтобы чокнуться с каким-нибудь мексиканцем или кубинцем, а потом, хлопая их всех подряд по спине, громко и радостно хохотал. К такому хмельному часу я отодвигалась от него подальше, а «латины» только добродушно пересмеивались.
Но настала минута, когда я вдруг увидела под иным углом зрения все происходившее на приемах, а затем и другие представления с участием Юрия Владимировича Дашкевича.
Однажды в аргентинском посольстве Юрий Владимирович то ли случайно, то ли с целью пожелал чокнуться с испанским военным атташе, отпустил при этом какую-то фамильярную шутку и разве что не хлопнул его по плечу. Усатый испанец в блестящем мундире с эполетами вежливо и сдержанно поднял бокал, промолчал на шутку непонятного советского сеньора, а когда Дашкевич отошел, довольно громко заметил ему вслед: «Кто это? Генерал или паяц?»
Эти услышанные мною слова стали спичкой к бикфордову шнуру моих мыслей, которые, воспламеняя одна другую, начали поновому высвечивать знакомые факты, эпизоды, слова и впечатления; затлела веревочка сомнений, предположений и вопросов.
«Генерал»? А в самом деле? Зачем разжалованному офицеру и отставному разведчику ГРУ опять затевать дружбу с иностранными посольскими чиновниками? Он откровенно рассказал мне, что был разведчиком, но кто он теперь? Или — «назвался ГРУздем, не вылезай из кузова»? Может быть, там-то «отставных» и нет?
«Паяц»? Похоже, что так. Если он и не «генерал», ему, как видно, очень хочется слыть значимой личностью, быть хоть «старшиной» на службе у прежних хозяев. Старается играть былую роль, но выглядит, увы, «паяцем».
Со временем вопросы находили ответы.
Он хотел быть «генералом», но, оказывается, сам пустил под откос свою карьеру; он был не жертвой режима, а жертвой собственных вольностей с казенными деньгами, за что и был отправлен по этапу.
Вернувшись издалека, Дашкевич остался в распоряжении «лавочки», заглаживая провинность, за что не так давно был даже вознагражден: получил двухкомнатную квартиру на Нижней Масловке.
Походы в посольства стали мне видеться с иной стороны: он выполнял чьи-то поручения, а в какой роли оказывалась я? Схожу за подручную «генерала», который выглядит «паяцем»?
Импозантная внешность диссонировала с внутренней растерянностью. Неуверенность в себе, прикрываемая бравадой, делала его смешным не только в глазах иностранцев, но и коллегжурналистов, за глаза называвших его Карамбой — по его любимому пафосному словечку.
Его увлекательные рассказы уже представлялись реанимацией эпизодов дивной былой жизни, возможностью еще раз увидеть себя в прежнем качестве: «Я и Перон… Я и Уманский… Я и…» — и наводили только грустное уныние. Его предисловия к произведениям, публиковавшимся в его журнале, начинались или кончались тем же: «Я и Астуриас… Я и…» — что вызывало лишь снисходительную усмешку.
Мой интерес к нему сменялся жалостливым участием. Я старалась переключить его на новые дела, на будущее. По моему наущению Вольский, создавая отдел культуры, пригласил его на должность заведующего. Одна мысль, что вдруг надо будет писать диссертацию, заставила его категорически отказаться, хотя его литературного латиноамериканского архива хватило бы на несколько диссертаций. Или хотя бы на одну хорошую книгу.
Нет, его страшила всякая перспектива сменить ту обстановку, в которой он оказался после лагеря: бодрящая связь с «лавочкой», насиженное место в «Иностранке», служебно-развлекательные экскурсии в посольства, где так приятно глушить вином депрессию. Я перестала бывать с ним в ресторанах: «мукузани» становилось все больше, тем для бесед все меньше. Мною было выслушано уже много любопытного о Латинской Америке и немало о хитроумных западнях, расставлявшихся советскими разведслужбами для иностранцев. А с другими ресторанными спутниками он пил, как оказалось, без удержу. Пару раз Дашкевич вдруг объявлялся у дверей моего дома, едва держась на ногах после очередного экскурса в прошлое. Мы с мамой терпеливо отпаивали его чаем и вызывали такси, напомнив ему и сказав таксисту его домашний адрес. Мама великодушно называла это «постлагерным синдромом». Мне же совсем не хотелось вспоминать эпизоды своего детства.
По прошествии трех лет, к 68-му году, наш флегматичный дачно-ресторанный или, может быть, литературно-служебный роман стал меня утомлять. Юрий был по-своему несчастен, надломлен, но… Надломился-то не дуб, который всегда выстоит, а ломкий тополь, которому нужна опора, и надломился-то этот тополь не от штормовых ветров, а от своих собственных перегибов. Быть такому древу опорой мало радости, но, возможно, все так и продолжалось бы еще какое-то время, однако произошел один казус, который и заставил меня принять решение.
Полковник Юрий Павлович Курочкин был тем человеком, который служил связующим звеном Дашкевича с разведуправлением.
Молодой и приятный (как и положено) человек, не так давно окончивший МГИМО, он часто захаживал к Дашкевичу в «Иностранку», где переводил с испанского повести и рассказы под псевдонимом Ю. Павлов.
В один прекрасный день к концу 68-го года Юрий Павлович Курочкин позвонил мне домой по телефону и попросил позволения меня навестить. Усевшись в кресло, он сразу перешел к делу. А дело было в том,