«Одним меньше!» Нас обвиняли во всех невзгодах. Проклинали экспедицию в Египет, которая служила только для того, чтобы удовлетворить любопытство каких-то там антикваров к мертвой цивилизации, и которая принудила лучших солдат мира забыть о своей славе.
«Для чего мы здесь? Чтобы погибнуть, как эти ваши фараоны?» — неслось по войскам.
Эти слова Бонапарт произнес в Суэце, когда его на лошади застиг прилив и он уже было поверил, что ему пришел конец. Дело было в декабре, и мы тогда очутились посреди болот. Берег Красного моря был близок, и нас охватило некое странное счастье от мысли, что мы можем поплыть в Аравию или Индию. Суэц. Обещания возбуждали завоевательные настроения Бонапарта, и в такие моменты, казалось, ничто не могло его остановить. В то время как мы с Бертолле повернули обратно, Бонапарт задержался. Повороты назад — этот маневр он ненавидел. Но море поднималось, понемногу затопляя болота. Близилась ночь. Мы искали дорогу, звали проводников, но солдаты их напоили. Верховые животные устали плыть. Погибнуть, как фараоны? Этих слов, произнесенных Бонапартом, оказалось достаточно, чтобы успокоить панику. Мы сами нашли дорогу. Выбрались на сушу. Устроили перекличку. Все были целы и невредимы. Отсутствовала только деревянная нога Каффарелли. Этот храбрец не смог высвободить ее из зыбучих песков, и ему потом сделали другую. На следующий день он уже скакал в свите Бонапарта, который, как всегда живой, отважный и стойкий, казалось, уже забыл об этом эпизоде и тащил нас за собой в пустыню.
Он искал русло древнего канала, который соединял Суэцкий залив с Нилом. Он так упрямо углублялся все дальше в пустыню, что мы уже заподозрили, что заблудились… Мы что, собираемся погибнуть во второй раз за два дня? Но этого было мало, чтобы поколебать отвагу и задиристость нашего начальника. Он бросился вперед и нашел расположение нашего лагеря. Там он заставил стрелять из пушки, чтобы мы сориентировались по звуку. И это нас спасло.
Как сомневаться в человеке, который бросал вызов этой стране и ее бывшим хозяевам и, судя по всему, способен был соперничать с ними? Однако по дороге на Дамаск чудо отказалось свершиться вновь. Многие заключили, что ничто и никто не может господствовать над этими местами, тесно связанными с прошлым. Доказательство заключалось в словах самого надменного генерала: фараоны, самые могущественные из королей, умерли. Ибо здесь должно погибнуть всё. Даже мы.
Экспедиция тонула в крови. И, чтобы нас наказать, Восток впрыскивал в выживших ужасный яд. Чума уничтожала нас, она нас терроризировала. Она усугубляла общий развал, который угрожал умам и телам. Катастрофа была настолько очевидной, что Бонапарт сам ходил по временным госпиталям, где беседовал с больными. Деженетт рассказывал позднее, что видел, как Бонапарт «нес тело солдата, чьи изорванные одежды были запачканы выделениями из огромного бубона».[96] Его мужество нас поражало, но его было недостаточно, чтобы успокоить все страхи. Недоставало веры, с которой столько боролось Просвещение. Когда все вокруг такое мрачное, необходимо обратиться к тайне. И Бонапарт этим воспользовался.
Он избежал чумы и так объяснил это чудо:
— Помните, что я иду, сопровождаемый Богом войны и Богом удачи…
Но что мог поделать Марс против Аль-Кахиры? Понятия наших отцов-философов, которыми мы так гордились, рассудительность энциклопедистов, которые внушали нам, что честолюбие ученого — освещать и уметь пользоваться жизнью, все это в один миг потонуло в ужасе несчастий, который мы носили в себе.
Что касается меня, я тоже на три недели стал жертвой жесточайшей горячки. Ко всем моим несчастьям добавилась дизентерия. Тело покрылось сжигавшим меня животным потом.
Когда наступала ночь, я дрожал от холода и страдал от ледяной росы, которую мы впервые узнали в проклятой пустыне, по которой шли от Александрии до Каира. Моя походная постель, твердая, как камень, резавшая мне кожу и заставлявшая кровоточить раны на спине, стала прибежищем для целой армии прожорливых насекомых, привлеченных моим зловонием. Эти проклятые твари сосали мои раны, залезали в нос и рот. Я плевался, чтобы не задохнуться. Густая черная слюна слетала с моих губ. Она еще больше пачкала мне рубашку, которая когда-то была белой и которую потом сожгли из страха, что она заражена чумой. Я был уверен, что умру.
Люди? Мы находились под стенами Сен-Жан-д'Акра, и я еще раз хочу уточнить, что Джеззар-паша, бывший боснийский янычар, паша крепости, имел прозвище Мясник.[97] Люди? Средневековое абсурдное противостояние — можно подумать, эта или любая другая война могла быть чем-то иным, — истощало наши силы.
Начался рукопашный кровавый бой, которого мы так опасались; бомбардировка укреплений Сен- Жан-д'Акра оказалась совершенно бесполезной. Если стена какого-нибудь укрепления и рушилась под сокрушительными ударами наших саперов, то лишь для того, чтобы обнаружить контрэскарп[98] еще мощнее, чем предыдущее препятствие. Тогда мы стали использовать заряды взрывчатого вещества. Но сначала их надо было заложить. Этот маневр требовал, чтобы люди шли вперед прямо под огонь противника. У каждой бреши, пробитой в стене артиллерийским огнем, погибало десять, двадцать, тридцать гренадеров. Им отрезали головы и насаживали их на копья, которые Джеззар-паша приказал расставлять вокруг крепости. А как же бреши? Люди погибали не зря. Не теряя времени, другие устремлялись за ними. Но там они натыкались на острые колья, вкопанные в землю. Толкаемые страхом и ненавистью, первые ряды бросали прямо на эти колья. Еще десять-двадцать погибших… Вторые ряды лезли по растерзанным телам. И так по этому ковру из плоти и костей преодолевались еще десять метров. И тут Джеззар-паша отдавал приказ лить сверху деготь и черное масло. А потом все это поджигали. Десять, двадцать, тридцать других гренадеров оказывались в огне и умирали в страшных мучениях. Уцелевшие бежали назад. Их лица и руки были обожжены, черепа покрыты огромными волдырями. От них пахло смесью серы, пота и экскрементов. Их раны не гноились, ибо огненное дыхание сушило им кровь. Они ничего не рассказывали. Они плакали.
Дабы еще раз показать, какой хаос царил под Акром, я хочу поведать еще одну историю. Француз Антуан Ле Пикар де Фелиппо,[99] союзник англичанина Сиднея Смита,[100] прибыл к Сен-Жану и предложил свои услуги Джеззар-паше. Оба поклялись, что только смерть помешает им сражаться. Ненависть к одному человеку объединяла их. Англичанин вынужден был потопить свой флот, когда Бонапарт взял Тулон.
Можно понять его ярость. Но Фелиппо, француз? Жесткая оппозиция Республике не объясняла, почему он вдруг примчался по морю, с риском для жизни высадился, почему он день и ночь сражался, как сотня воинов, проклиная французов с высоты укреплений Сен-Жан-д'Акра. Мы узнали, что его злопамятство шло еще из Военной школы. Он сидел там за одной партой с Бонапартом. Они соперничали. Достаточная ли это причина, чтобы убить? Бонапарт решил снять осаду 17 мая, поняв, что крепость не падет никогда. Но победа Фелиппо оказалась пирровой. Через несколько дней он умер от солнечного удара — слишком долго наблюдал со стен Сен-Жан-д'Акра за своим французским врагом, которого так ненавидел.
Абсурдность смерти? Каффарелли получил пулю в руку.
Руку ампутировали. Он умер — я об этом уже писал. Ночью солдаты и ученые встретились, чтобы проводить в последний путь того, кто с первого дня экспедиции служил связующим звеном между армией и наукой. Многие увидели в этом новый знак судьбы. Дизентерия унесла востоковеда Вантюра де Паради.[101] Кого еще? Возможно, Ораса Сея.[102] Мне кажется, этот начальник штаба инженерных войск и член Института тоже погиб в те дни. Но память изменяет мне, и я слабею, когда надо погружаться в воспоминания о Сен-Жан-д'Акре.
Люди? Теперь я вспоминаю, что некоторые все же оставались людьми. Деженетт проявлял удивительную энергию, спасая нас. Он укололся чумной иголкой. Он ставил себя в пример. Это вызывало уважение. Он боролся за жизнь. Но в ста шагах от него пушка упорно старалась с жизнью покончить.
Я тоже очень страдал, я бредил. Мне виделось, как Гортензия подходит к кровати и склоняется надо мной. Ее теплые слезы смешивались с моим потом и утешали меня, но при этом ее присутствие меня душило. Мне не хватало воздуха, и я вынужден был ее оттолкнуть. И тогда я вдруг видел, что Гортензия больна проказой. Мои крики привлекли какого-то санитара, который попытался меня успокоить. Я требовал воды.
Он отказался мне ее принести. Я требовал еще и еще. И тогда он уступил, хотя прекрасно знал, что