под каскадами золота и драгоценных камней. Это была чистокровка по имени Султан, Наполеон был верхом на ней в сражении при Аустерлице. Знамена, отвоеванные у врага, украшали крыши домов и минареты Каира. Но то была лишь видимость. И кто мог бы догадаться, сколько сомнений терзало тогда сердце генерала?

Когда мое здоровье поправилось, я возобновил службу в Институте Египта, но наша ассамблея мудрецов превратилась в трибунал. Экспедиция в Сирию, события в Яффе, чума — все это обсуждалось учеными. И они ничего не прощали главнокомандующему. Бонапарт отвечал им, требуя заключения об обстоятельствах эпидемии. Деженетт был обеспокоен. Он защищался, искал себе союзников, угрожал разоблачить действия Бонапарта, когда мы возвратимся во Францию. Надо было принять чью-то сторону. Крайний беспорядок нарушал ход наших собраний, где некоторые наши коллеги представляли Бонапарта эдаким восточным деспотом.

Спокойствие вернулось, когда меня назначили ответственным за работу комиссии по изучению чумы. Я переговорил с Деженеттом, пообещав ему притушить атаки на него и предложив ему руководство «Египетским курьером», изданием, которое вело текущие публикации по проблемам экспедиции.

Это новое занятие его успокоило. Теперь он мог следить за потоком информации. Более того, теперь он мог сам ее создавать. Но в бесконечных переговорах мы потеряли ценное время, а оно играло против нас. Я по секрету сказал Фаросу, который с сожалением смотрел, как Деженетт занимается типографией (это была роль Фароса), что у нас есть другие дела, и гораздо неотложнее:

— Я знаю, чего хочет Бонапарт!

Такова была основа нашего договора. Мы не должны были ничто друг от друга скрывать. Орфей тоже был отныне с нами. И мы спланировали организацию тайного собрания.

Фарос доложил о том, что происходит на Ниле. На реке, по его утверждению, мы не рисковали быть застигнутыми врасплох. Он хотел спуститься по Нилу до острова Рода, расположенного неподалеку от квартала, где находился Институт, и для этого хотел нанять моряка с фелукой. Орфей, со своей стороны, считал, что мы рискуем потонуть, и подозревал Фароса в том, что тот пытается играть в шпионов, а это утомляет… Началась ссора. Чтобы с этим покончить, я предложил пойти на площадь Румейлех и затеряться там среди продавцов страусов и заклинателей змей.

Я уверил их, что в этом живописном месте очень мало шансов наткнуться на кого-либо из высокопоставленных членов Института. Но то была не единственная моя мотивация. Я обожал этот квартал, где, казалось, сконцентрирована вся душа Каира. Как ни странно, моя болезнь еще больше сблизила меня с этой страной, о которой, я в этом был уверен, мы все очень скоро будем скорбеть. Каждый день я смотрел на город, как будто в последний раз, кормя себя воспоминаниями, что хранились во мне.

Если сегодня я закрываю глаза, я вновь и вновь слышу крик торговца, расхваливающего свою рыбу, только что выловленную в Ниле; ее серебристый блеск привлекает женщин в длинных ярких платьях, с кувшинами воды на голове. Я вновь и вновь вижу их глаза, темные и жгучие, смотрящие из-под черных вуалей, похожих на те, что носят женщины в Персии; вуали обернуты вокруг шеи и плеч, что, впрочем, не мешает внезапно увидеть какой-нибудь мятежный локон, от которого сердца мужчин бьются чаще. То были целомудренные и чистые женщины, которые при этом оставались любезными с французами и не убегали от общения с ними, лишь бы только оно оставалось в рамках приличий. Поняв, что наши намерения благородны, они расплывались в улыбке, позволяя увидеть ослепительно белые зубы, которые подчеркивали удивительную фактуру их кожи.

В египетских феллахах, которых мы встречали в городе или во время наших странствий по берегам Нила, было какое-то ощущение вечности. Эти упорные люди день и ночь надрывались на своих скудных полях, которые река лишь изредка любезно удостаивала своими благами, но осанка их оставалась прямой. Феллахи шли торжественно, и в их взглядах мы улавливали отблеск богатейшей истории, которая отличала этот народ от любых других. Ведь у них, достойнейших овощеводов Нила, были фараоны.

Я вспоминаю также о чудесных моментах, когда мои размышления нарушались неожиданным появлением в самом центре Каира торговцев, пересекших пустыню, о чем наглядно свидетельствовали их одежда, покрытая песком, и лица, закрытые большими шарфами. Сколько в них было нового, неизведанного? Дети с радостью собирались вокруг них. Начиналось приключение! Бесстрастные и молчаливые верблюды ждали, пока разгрузят кучи невероятной домашней утвари, ковров, посеребренных и позолоченных вещей. Сколько они могли носить на себе? Я видел, как они почти исчезали под грузом соломы или сена. Только их головы торчали из-под этого нагромождения, на которое торговцы разрешали залезать детям, уступая их мольбам.

Эти последние, в свою очередь, могли стать кочевниками в стране ислама, коптскими рыбаками, чье единственное счастье — забрасывать в воду сеть с утлой фелуки, поставленной на якорь у берега чудо- реки, или же феллахами в память о скромной, но великой жизни своих отцов.

Да, я любил этих людей, этот город, построенный из нильской глины, который местные ремесленники оживили охрой и самым чистым кармином.

Утром 5 июля мы встретились за чаем, поданным нам прямо на улице одним из тех каирцев, которые ведут торговлю вразнос всем подряд и все имущество которых помещается на спине их осла. Мы расположились посреди оживленного разноголосья, которое успокаивало Фароса, но не мешало ему говорить шепотом и на всякий случай торопливо озираться, чтобы следить за обстановкой.

Эти предосторожности и задержка, с ними связанная, усугубляли возбуждение Форжюри. Он раздраженно проглотил полный стакан чая и принялся проклинать эту свою поспешность. Напиток был очень горячим. Продавец и его осел расхохотались.

— Не так громко! — вздохнул Фарос.

— Итак, чего же хочет наш генерал? — спросил Орфей.

Я тихо изложил то, что думал Бонапарт о письменности фараонов. Едва я договорил, Форжюри откликнулся так неистово, что его злобу едва ли мог объяснить инцидент с чаем:

— Таким образом, Бонапарт думает, что в иероглифах находится объяснение власти, имеющей связь с божественным.

Поверить не могу, чтобы генерал Республики развлекался подобными гипотезами.

— А я нахожу эту идею интересной…

Забыв об осторожности, Фарос вспылил. Наш востоковед был также хорошим историком античности, и его знания давали ему повод думать следующее:

— Бонапарт прав в главном. Император Феодосий решил, в 391 году нашей эры закрыть языческие храмы. Сразу после этого и исчезла иероглифическая письменность.

— И какой вывод ты из этого делаешь? — спросил я.

— Почему он захотел уничтожить этот язык? И каким образом? С помощью магии?

— Фарос, я попрошу тебя не использовать аргументы, которые не в ходу в нашем кругу! — Форжюри, наш старый якобинец, явно сердился. — Магия не имеет ничего общего с разумом, который движет нами. Давайте просто констатируем, что император…

— Христианин, мой дорогой Орфей! — перебил его Ле Жансем. — Христианин! — повторил он.

— Не понял?

— Феодосий был христианином. Тогда почему бы не последовать за мыслью Бонапарта? Он утверждает, что для императора, недавно обращенного в новую религию, письменность фараонов была опасна. Старое против нового режима…

Это тебе ничего не напоминает?

— Для этого нужно что-то посерьезнее, — сказал Форжюри, осторожно погружая губы в чай.

— Я сейчас подойду к этому, — продолжал Фарос. — Решение Феодосия тем более странно, что он приказал также разогнать священников, которые практиковали и обучали иероглифической письменности. Чего же опасался этот император? Для того чтобы понять это, надо было бы побольше узнать о жизни фараонов. Но, к сожалению, Цезарь сжег Александрийскую библиотеку в 47 году до Рождества Христова. А там находились труды, в которых, возможно, содержался ответ: это история Египта, написанная священником Манефоном[108] по заказу Птолемея. Власть, о которой

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату