— Клара, ты меня просто поражаешь! Вот уж никогда не подозревал в тебе такой практической сметки.
— Еврейские мужья сильны в одном. Они умеют кормить семью. Это я впитала с молоком матери.
— Я уезжаю домой. Назад в Канаду, — сказал я и про себя удивился, потому что это решение пришло ко мне в тот самый момент.
— А я думала, это я тут сумасшедшая. Что ты будешь в Канаде делать?
— Утопать в снегах. Добывать бобра. Весной варить кленовый сироп.
— Что бы ты обо мне ни думал, я не сволочь. Готова согласиться на годовую оплату аренды этой дыры плюс пособие пятьдесят долларов в месяц. Ого, смотри-ка, у тебя уже и щечки снова порозовели.
— Я завтра утром съезжаю.
— Давай, вперед! Я сразу же сменю замки. Не хочу, чтобы ты ввалился и все испортил, когда у меня тут будет настоящий ёбарь. И убирайся к черту отсюда сейчас же, — вдруг завизжала она и залилась слезами. — Оставь меня в покое, праведный мерзавец! — Ее вопеж сопровождал меня всю дорогу, пока я спускался по лестнице. — Почему не начать все сначала? Ответь! Почему?
В понедельник я нашел комнату в гостинице на рю де Несль, а под вечер — Клары как раз не было дома — набил чемодан необходимыми вещами и упаковал свои книги и пластинки в картонные коробки, чтобы забрать позже. Но когда я вернулся за ними в четверг (замки на входной двери никто покуда не сменил), я обнаружил, что кухонный стол накрыт к обеду на две персоны, причем со свечами. «Может, она готовит что-то из негритянской кухни для Седрика», — подумал я. В квартире явно попахивало, что я приписал поначалу тому, что газ на плите был зажжен, к тому же в духовке лежала сгоревшая курица. Тертый картофель в миске на разделочном столике подернулся плесенью. Кому это она, интересно, собралась делать
Очевидно, какие-то игрища все же ожидались, потому что супружница моя перед смертью надела свой самый соблазнительный, почти прозрачный черный пеньюар, который я же ей и подарил. Записки не было. Я налил себе слоновую дозу водки, осушил стакан залпом, затем позвонил в полицию и в американское посольство. Тело Клары унесли, чтобы хранить в морге, пока за ним не прилетят мистер и миссис Чамберс из Грамерси-Парка и Ньюпорта.
Когда, возвращаясь в свою гостиницу, я проходил мимо консьержки, она вдруг постучала в окошко своей крошечной выгородки и приоткрыла в нем щелку.
— Ah, Monsieur Panofsky.
— Oui.
Тысяча извинений. Оказывается, еще в среду пневмопочтой пришло письмо, но она забыла мне сказать. Письмо было от Клары, с требованием, чтобы я пришел к обеду. Она хотела «поговорить». Я сел на ступеньку и заплакал.
Через какое-то время во мне замельтешили мысли практического свойства. Можно ли самоубийцу, даже и ту, что покончила с собой не намеренно, хоронить на протестантском кладбище? Я понятия не имел.
Черт! Черт! Черт!
Потом мне вспомнилась история, возможно апокрифическая, которую Бука рассказывал про Гейне. Когда тот лежал уже «в матрацной могиле» в полной прострации, впадая в транс от морфина, его друг стал убеждать его примириться с Богом. Считается, что Гейне ответил: «Dieu me pardonnera. C'est son metier»[172].
Но я тогда не мог уповать лишь на это. И до сих пор не могу.
13
Вчера ночью, крутясь и ворочаясь в постели, я в конце концов сумел кое-как оживить лелеемый в памяти сладострастный образ миссис Огилви, взяв его за основу возбудительной фантазии.
Вот что у меня получилось.
Миссис О. устраивает мне перед всем классом нагоняй и возмущенно лупит по башке свернутой в трубку газетой «Иллюстрейтед Лондон ньюс».
— После уроков явишься в медкабинет!
Вызов в жутковатый, тесный медкабинет, оборудованный кушеткой, обычно значил, что предстоит порка. Десять горячих по каждой руке. В 3.35, как велено, вхожу, и миссис Огилви с сердитым видом запирает за мной дверь.
— Что ты можешь сказать в свою защиту? — требовательно спрашивает она.
— Да я вообще не знаю, зачем я здесь. Честно.
Ловким движением красных коготков она срывает целлофановую обертку с пачки «плейерз майлд», вытаскивает сигарету, прикуривает. Медленно влажным языком снимает приставшую к губе табачинку, устремляет взгляд на меня.
— Только я села за стол и начала читать вслух первые страницы «Школьных дней Тома Брауна»[173], как ты тут же роняешь на пол карандаш — как бы случайно роняешь, а на самом деле специально, чтобы заглянуть мне под юбку.
— Неправда!
— А после, словно ты мало еще напакостничал, посреди урока литературы принимаешься тереть своего петушка.
— Я не делал этого, миссис Огилви!
— Клянусь, — говорит она, бросая на пол сигарету и расплющивая ее каблуком, — никогда в жизни я не привыкну к жуткой жаре, которую у вас в Канаде изо всех сил поддерживают в помещениях. — Она расстегивает и сбрасывает блузку. Остается в кружевном черном лифчике. — Подойди сюда, мальчик.
— Да, миссис Огилви.
— Ты ведь и сейчас тоже весь полон грязных мыслей!
— Нет, что вы!
— Не нет, молодой человек, а да. Вот же и доказательство — ну-ка, кто там барахтается? — С этими словами она расстегивает пуговицы моей ширинки и лезет туда невероятно холодными пальцами. — Ну ты сам взгляни на своего петушка. Разве есть в нем уважение к старшим? Тебе не стыдно, Барни?
— Стыдно, миссис Огилви.
Она продолжает трогать меня своими длинными красными ноготками, и на кончике выступает капля.
— Если бы это был леденец, — проговорила она задумчиво, — мне очень хотелось бы чуть-чуть его полизать. Ну ладно, не пропадать же добру. — Быстрым язычком она обежала головку, и тут же выступила новая капля. — Ну нет, — строго на меня глянув, сказала миссис Огилви. — Ведь мы же не допустим, чтобы поезд ушел со станции преждевременно, правда? — И тут она снимает с себя юбку и трусики. — А теперь я хочу, чтобы ты потерся им об меня вот здесь. Mais, attendez un instant, s'il vous plait[174]. Двигать им надо не из стороны в сторону, а вверх и вниз, вот так.
Я стараюсь делать, как велено.
— Ну что ты все не так, черт тебя… Надо так, как будто ты спичку зажечь пытаешься. Понимаешь?
— Да.
И вдруг она начинает дрожать. Затем хватает меня за затылок, и мы вдвоем опускаемся на кушетку.
— Теперь можешь вставить его… молодец, и двигай им вверх и вниз. Как поршнем. На старт, внимание, марш!