Управлении мне сказали: «Что за донкихотство! Пусть бы этот гад сам отдувался». Отец заявил, что они — представители международной организации, занимаются помощью беженцам из Германии. А сам он, дескать, американец. Джордж Минк жил по своему настоящему американскому паспорту. И всё же их объявили советскими шпионами. Отец был возмущён такой «несправедливостью», на всю жизнь невзлюбил Данию. Датская полиция до него докопалась, собрала показания всех разведок, и от финской разведки получила настоящую фамилию отца и даже звание, которое у него было в Управлении. Кто-то из наших работал на них. Тем не менее, отец нагло утверждал, что никакой он не советский шпион, что его осудили без оснований. Ему дали 4 года[20] и досрочно освободили в 1936 году «за хорошее поведение». Тюрьма была весьма комфортабельной — много хороших книг в библиотеке, кормили там даже слишком сытно. Поскольку отец считался американским гражданином, на Рождество и Пасху из посольства присылали угощение. Посещал его американский консул, и они подружились. Консул добивался: «Откуда у вас американский паспорт? Мне вы можете признаться, я вам сочувствую, у меня сын коммунист, я не злоупотреблю вашим доверием. Мне просто самому интересно». Интерес — интересом, но отец и консулу ни в чём не признался, хотя вёл с ним весьма левые разговоры. Когда его освобождали, консул пришёл и сказал: «Можете ехать в Америку», — тихонько добавив, чтобы не слышал начальник тюрьмы: «Но я вам не советую». Отец ответил: «Спасибо, но я в Америку не поеду, раз эта страна не заступилась за своего гражданина».
Поехал он в Швецию, где его ждал резидент советской разведки Болотин, с помощью которого он вернулся в Советский Союз.
Я тем временем училась в институте, жила известиями об отце. У меня были знакомые американки, сотрудницы Коминтерна, через которых я переписывалась с Джозефсоном.
Почти все, кто были с нами связаны в Америке, уже умерли. Умер и адвокат Джозефсон. Году в пятьдесят первом на Воркуте я прочла в газете, что защищая членов ЦК Американской компартии от обвинения в подрывной деятельности, адвокат Джозефсон протестовал против того, что арестованных какое-то время в период следствия держат в тюрьме, не отпуская под залог, что мешает защите — ему неудобно с ними общаться в тюрьме. Газета висела на лагерном стенде, я читала и думала: Я бы много отдала за то, чтобы Джозефсон узнал о дальнейшей судьбе Алёши, о его аресте в 1949 году. В Дании Джозефсона продержали в тюрьме недолго, он уехал в Америку, переписывался с отцом и пересылал мне в Москву его письма. И сам писал мне о том, какой отец замечательный человек. Хоть он и пострадал из-за этого знакомства, но счастлив, что узнал такого человека. Он писал: «В утешение Вам могу прибавить, что он вёл себя на суде, как Димитров, но, к сожалению, обстановка была другая». Джозефсон потом продолжал заниматься своими коммунистическими делами, и ему недосуг было думать. А может быть, перед смертью он и поумнел.
7. Большой террор
В 1935 году обсуждался проект Сталинской конституции. Я и мои знакомые относились к происходящему весьма серьёзно, с большим подъёмом. Конституция упраздняла ограничения, связанные с социальным происхождением. Теоретически мы понимали, что раз пролетариат — гегемон, то представителей других классов, естественно, не принимают в институты и вообще ограничивают в правах, но на практике такое положение очень угнетало. При чистке в вузах мальчики кончали с собой, когда на третьем курсе вдруг обнаруживалось, что дед был фабрикантом или торговцем. А частенько этот дед был каким-нибудь нищим торговцем из местечка вроде Бершади. Я-то знала, как они жили. А теперь — вошли в социализм, ограничения отменяются. Забылись скептические отзывы отца о Сталине. Было время, когда я Сталина любила! Считала, что он великий человек, мудрый вождь и приведёт страну к коммунизму.
Вернулся отец, я его встретила и ещё на вокзале сказала: «Знаешь, всё-таки Сталин — великий человек!» Он ответил: «Я рад, что ты так думаешь. Легче жить в согласии с существующим положением». Я прибавила: «Такой подъём в стране!» Арестов в связи с убийством Кирова я не заметила, слышала только о расстреле группы комсомольских вождей, некоторых из них я встречала в доме нашего друга, Мули Хаевского. Я рассказала тогда отцу об этих ребятах, их арест меня поразил. Но больше ничего особенного я не заметила — только арест и расстрел нескольких человек. В этот период мы довольно часто встречались с Эммой — Марусей Кубанцевой. Она была влюблена в отца ещё с крымского подполья. Дороже человека для неё не было. Раньше, бывало, она говорила ему: «То, что ты — не член партии, это противоестественно». Он отшучивался: «Мировую революцию можно делать и без партийного билета». Но вдруг у Эммы начались крупные партийные неприятности. Через неё я, вернувшись из Америки, соприкоснулась с советской действительностью. В 20-х годах она подписала платформу Зиновьева. Это пресекло её феерическую партийную карьеру в самом начале. Зато она пошла учиться, стала хорошим врачом. Когда мы вернулись, её уже дёргали: прорабатывали на собраниях, исключили из партии, потом, правда, восстановили. И однажды она сказала: «Какое счастье, что Алёша — не член партии! Он бы не смог выступать с покаянными речами, обвинять своих друзей…» На её жалованье жила огромная семья, и когда её сняли с работы, я через Торгсин помогала ей, но особого впечатления её история на меня не произвела — что ж, она расплачивается за партийные ошибки!
Муле Хаевскому ещё в 20-х годах пришлось официально отказаться от своих буржуазных родителей, а между тем он продолжал поддерживать с ними связь, нежно их любил и устроил им квартиру в Москве. Однажды твой отец случайно увидел у него на столе партийную анкету. Хаевский писал, что был начальником подрывных отрядов в Крыму. То есть присвоил себе заслуги отца. Муля покраснел и стал оправдываться: «Знаешь, партийная чистка, нужно „округлять“ факты».
Отец, конечно, очень беспокоился, как воспримут его провал в Управлении. Но о нём там были самого высокого мнения. Заместитель начальника мне говорил: «Он вёл себя достойно, какие могут быть к нему претензии!» Его послали в санаторий под Одессой. Там оказалось много знакомых. Это был наш последний весёлый год. Август 1936 года, такое страшное время, но мы пока ничего не замечали. Начался процесс Каменева-Зиновьева. Мы верили каждому официальному сообщению. Я говорила: «Если их не расстреляют, это будет позор и вызов народу!» Отец возражал: «Знаешь, виноваты не только они, но и партийное руководство. Если бы можно было вести идейную борьбу цивилизованными средствами, если не было бы такого зажима, им не пришлось бы прибегать к преступным методам». Но и отец нисколько не сомневался, что все обвинения против подсудимых справедливы.
Пришёл нас навестить товарищ, бывший анархист Тартаков. Все анархисты были к тому времени бывшие. Не бывшие сидели на Соловках, наши же товарищи. А большинство стали большевиками — и те, кто вступил в партию, и те, кто формально не вступил. У Тартакова в 1920 году, когда он был на фронте, родился ребёнок, и жена, под влиянием родственников, сделала сыну обрезание. Узнав об этом, Тартаков не вернулся домой, не пожелал увидеть сына. Такой он был непреклонный. Он пришёл к нам в санаторий и стал рассказывать о коллективизации, о голоде на Украине. Он это видел своими глазами. Его рассказ нас совершенно огорошил. Нам виделось всё в таком розовом свете! Мы не могли опровергнуть факты, которым он был свидетель, но решили, что он — антисоветски настроенный человек и потому сгущает краски и даже несколько выдумывает. Больше мы не встречались. Это был второй случай, когда мы разошлись со старым товарищем, с которым воевали, рисковали друг для друга жизнью.
Первый случай произошёл с Ваней Шахворостовым, тоже бывшим анархистом и матросом чуть ли не с «Потёмкина». Он тоже отбывал ссылку в Туруханском крае, жил в одном «станке» со Сталиным и питал к нему большое почтение как к партийному деятелю — тот же был членом ЦК — и как к грамотному человеку. Ваня всё умел делать, он для Сталина построил дом и считался ближайшим к нему человеком. Я с девятнадцатого года, с Одессы, помню споры отца с Ваней о Сталине и Свердлове. Сталин и Свердлов в ссылке враждовали. Ваня был за Сталина, отец — за Свердлова. В двадцать четвёртом году я жила одна в Москве. Ваня приехал в первый раз в Москву и пришёл в гости. Я спросила, будет ли он ночевать. Он ответил: «Не знаю. Хочу сегодня повидаться с Джугашвили; может, переночую у него». В то время шла партийная дискуссия, и имя Сталина было уже известно. И хотя я только недавно приехала из-за границы, но всё-таки была не такой провинциалкой, как он. Спрашиваю: «Ты с ним договорился?» «А что с ним договариваться? Позвоню и скажу: К тебе сегодня придёт Ванька Шахворостов! Это для вас он здесь