В лице Валентины и Шилов потерял собеседницу, которая, бывало, нет-нет, да промолвит словечко другое. Сейчас — одна мать с ее вечными стонами, жалобами, молитвами…
Потчуя за ужином сына, она без умолку говорила о Леушевых, которые-де здорово помогли им своей ссорой.
— Да, — согласился Шилов, — удачно получилось. Глядишь, Сидельниковы дадут задний ход со своими подозрениями… Ошиблись, мол…
— Ошиблись, дитятко, ошиблись, — подхватила мать, и на Марию Михайловну посыпалась такая злая брань, будто Шилов никогда не был дезертиром и подозрения Сидельниковых — коварные измышления, наветы на имя честного человека, невинно пострадавшего от длинных языков болтливых соседей.
Поужинав, Шилов влез на полати и долго не спал. Перед глазами вертелись то Леушев, то Фаина, то почему-то представилась Валентина в гробу. Глаза ее открыты. Она, как живая, глядела на брата и грозила ему указательным пальцем правой руки. Наконец Шилов уснул. Сон его был тревожным. Всю ночь он метался, точно в бреду, ворочался с боку на бок, разговаривал во сне, а утром, когда мать затопила печку, сошел с полатей озабоченный:
— Валентина приснилась. Обижается. Надо бы сходить к ней на могилу.
— Надо, дитятко, надо. Сходи, — посоветовала Татьяна Федоровна, — да гляди в оба, не подкачай. Помни: и на погосте бывают гости.
Шилов собирался сходить на Васильевское через два дня, в субботу. В воскресенье боялся встречи с Лучинским, который не пропускал ни одного выходного, чтобы не побывать на могиле Валентины.
Надев черные очки, Шилов вместе с матерью подошел к калитке, но вдруг почему-то остановился и пропустил вперед себя мать.
— Ты что, дитятко?
— С утра, может, кого хоронят? Опасно.
— В субботу у нас редко кто хоронит, Мишенька.
— Все равно, мама. Раз вернулся — пойду после обеда.
Татьяна Федоровна, верившая в разные приметы, ушла
на работу с чувством тревожного ожидания какого-то нового несчастья.
В двенадцать дня Шилов вышел из дома через повить и пересек большак. Прошел лесом до Черного омута, обогнул Слободы, Ядриху и остановился на железнодорожном полотне у западного семафора. Нужно было пробраться к проселочной дороге, ведущей в Павловское. Оттуда перейти речку Удима и подняться в гору, к Васильевской церкви, вокруг которой находился погост.
Пройдя карьером, поросшим густым ивняком с примесью ольхи, он увидел перед собой маленькую деревушку Засодолье, примостившуюся на пригорке. Во дворе крайнего дома, опираясь на клюшку, бегал высокий хромой старик. Он выгонял соседскую козу, пробравшуюся во двор, и, увидев прохожего, достал пачку папирос и присел на ступеньку крыльца.
— Отдохни, доброй человек, да покурь, — предложил старик, придвигая к себе клюшку и поглядывая на Шилова.
— Некогда, отец, — замедлив шаг, ответил Шилов. — Лучше скажи, есть ли лавы[5] через реку на Васильевское?
— Лава есть.
— А сегодня туда кто проходил?
— Проезжал тут один на велосипеде, — сказал старик, отмахивая от себя дым папиросы. — Я его тут кажное воскресенье вижу, только не знаю, кто он. Видать, не здешний… А ты, парень, откуда?
— Из Губина.
— Чей будешь? Я в Губине всех знаю.
— Меня не знаешь, — схитрил Шилов. — Я приезжий.
Свернув на тропинку через картофельное поле, он пошел тихо. 'Неужто Лучинский проезжал?' — завертелось у него на языке. Он знал, что Лучинский купил велосипед, и не раз видел его по воскресеньям на велосипеде… А сегодня — суббота…
Махнув рукой, Шилов проскочил поле, спустился под гору, подальше от дороги, оставил справа Песчанку и вышел к павловскому коровнику.
— Как пройти к Васильевской переправе? — спросил он женщину в белом халате, которая стояла у дороги с флягами молока и ожидала подводы.
— Спускайся вниз, — ответила женщина, — и шагай по меже у ржаного поля. Межа упирается в реку. Там и увидишь лаву.
Нарвав полевых цветов, Шилов переправился через речку и по крутому съезду поднялся к кладбищенской ограде. Он помнил, где хоронили отца. Но подойти к могиле боялся. А вдруг там Лучинский?
И точно… Забравшись на чердак пустующего дома бывшей церковноприходской школы, Шилов притаился у смотрового окна и взглянул на убогие кладбищенские кресты. У могилы Валентины с кистью в руке стоял Лучинский. На сварочных швах арматуры появилась ржавчина, и Лучинский решил в свободную минуту, в будний день, подновить оградку светло-голубой краской.
Покрасив оградку, он несколько раз мазнул кистью по пирамидке, поправил цветы на могиле, уложил в сумку инструмент и краску и, закрыв дверцу, низко поклонился Валентине. Не оглядываясь, Лучинский подошел к изгороди, где стоял велосипед, и повел его спуском к реке.
Когда он скрылся в зарослях ивняка на левом берегу, Шилов слез с чердака и проник на кладбище. Трогательная картина прощания Лучинского с могилой не выходила из головы. Шилов осторожно подошел к ограде. Сердце его наполнилось щемящей болью. По телу пробежала дрожь.
Шилов открыл дверцу и положил на могилу букет рядом с цветами Лучинского. Из овала пирамидки задумчиво смотрела на него Валентина.
— Прости, сестра, что ты здесь по моей вине, — сказал Шилов и, пустив слезу, повалился на дерн. — Пускай сырая земля станет тебе пухом.
Сколько времени он пролежал на могиле, вздрагивая и всхлипывая, трудно сказать. Но когда поднялся, цветы его, не перевязанные травой, как живые, рассыпались. Шилов вскрикнул и пустился бежать прочь, не закрыв за собой даже дверцы. 'Не принимает', — проговорил он про себя, спускаясь к реке. Но вдруг остановился, сунул руку в карман, достал десятирублевую бумажку и, взглянув наверх, невольно почесал затылок.
Отправляя сына в Васильевское, мать не пожалела десятки на могилу Евдокии Блаженной, возведенной верующими в святые. Вспомнив об этом, Шилов вернулся на кладбище, отыскал оградку Евдокии, увешанную рушниками, поклонился могиле, усыпанной мелкими деньгами, и бросил к кресту десятку…
Ночами Валентина больше не приходила во сне. 'Значит, простила', — рассуждал Шилов и в воскресенье решил сходить к Ершову за отпущением грехов.
Утром он вышел из калитки, когда мать возилась с чугунками у печки и лампадка горела перед образами. Оглядевшись вокруг, он повернул на Вондокурскую тропинку. Солнце поливало и слепило его розовыми лучами. Стволы стройных сосен, казалось, краснели от стыда и угрожающе шумели вершинами. Как в пустоте, гулко отдавались в лесу человеческие шаги.
Со времени гибели Ершова, Шилов ни разу не побывал у волчьей ямы, если не считать того дня, когда возвращался из города и проходил мимо. Испытав чувство самоуспокоенности от посещения Васильевского кладбища, он волей-неволей заставил себя исполнить долг христианина и освободиться от кошмарных снов, которые изматывали его чуть ли не каждую ночь.
Лесная полянка с черемухой пришлась ему не по душе. Кто-то надрубил корявый ствол, и голые ветки, умирающей лесной красавицы, уныло скрипели на ветру. Боковые побеги, сохранившие соки жизни, сбросили молочно-розовый наряд, и бледные листья по-осеннему сыпались и кружились в воздухе. Шилов заметил, что и птицы как-то настороженно перекликались и, перелетая с ветки на ветку, прятались от него в чаще деревьев и кустарников.
Но вот он подошел к волчьей яме и остановился шагах в десяти. Яма по-прежнему оставалась незаметной для глаз прохожего. Однако сучья, наваленные когда-то горой, осели и прогнулись внутрь от собственной тяжести.