все». Он называет Бим-Бома «одной из важнейших опор советского режима», подчеркивая исключительно важную деталь: клоуны «никогда не атаковали целое, но только частное и таким образом отвлекали внимание от существенного».

В процессе совершенствования техники «фагоцитоза» из советской литературы постепенно была выкорчевана сатира — жанр, исключающий соавторство объекта сатиры. Ведется решительная борьба даже с иронией, ибо «ирония никогда не бывает нейтральной». «Эффект Бим-Бома» распространяется на некоторые «острые» темы, которые позволяется трактовать, при условии, что критика всегда будет касаться только частности. В результате возникает иллюзия «острых», «глубоких», независимых художников, работающих совершенно «свободно». Рождается миф о возможности — даже пользе — писания и чтения «между строк», о возможности использования лжи для распространения правды. Старая русская поговорка, гласившая, что ложкой дегтя можно испортить бочку меда, переделывается в максиму, утверждающую, что можно улучшить бочку дегтя ложкой меда. Идут даже споры о пропорциях, в каких деготь и мед особенно полезны организму. Многие талантливейшие мастера советской культуры рассказывают об усилиях, каких им стоило добиться разрешения на несколько капель меда, разбавлявшего бочку дегтя. Сергей Эйзенштейн признается в автобиографии, что, как царь Иван, он сам «шел на подвиги самоуничтожения… Слишком даже часто, слишком поспешно, почти что слишком даже охотно и тоже… безуспешно». Эрнст Неизвестный рассказывает, что «внутреннее противоречие со сложившейся властью» родилось в нем, когда он обнаружил, что «великую державу, весь мир и саму историю могут насиловать столь невзрачные гномики, столько маленькие кухонные карлики…» Эйзенштейна, Шостаковича насиловал Сталин и его подручные, но в течение долгого времени каждый из них соглашался на насилие, которое можно называть «соавторством», надеясь добиться увеличения пайка меда, который ему полагался.

Не прекращается спор о судьбе культуры, национализированной государством, и судьбе человека, которого эта культура питает. Советские люди, заключенные в магическое кольцо советской системы, ищут правду, информацию о внешнем мире и о себе, повсюду, даже в молекулах меда, растворившихся в бочке дегтя: так цинготные больные ищут всюду, даже там, где его не может быть, витамин С. Спор идет между теми, кто утверждает, что без молекул меда, даже в самом неблагоприятном растворе, всякая надежда на возрождение подлинной культуры умерла бы, и теми, кто считает, что яд лжи отравляет сильнее, когда ее обволакивают молекулы правды. С одной стороны те, кто утверждает: лучше что-нибудь, чем ничего, с другой — противники компромисса, всякого сотрудничества с государством в культуре.

Между тем государство не перестает последовательное упорно, неутомимо укреплять магическое кольцо: выбрасываются из страны все, кто убеждается в наличии цепей и пробует вырваться из них, вычеркиваются имена «вредных» и «ненужных» деятелей культуры. Уничтожаются книги. Случайные, обрывочные сведения о книжных ауто-да-фе проникают в печать, когда пожары приобретают чрезмерный характер. Летом 1983 г. читатель из Таджикистана направил в газету письмо, в котором сообщал, что в библиотеках республики уничтожение «ненужной литературы» вызывает «серьезное беспокойство». В столице республики, в частности, библиотеки «уничтожили практически всю литературу, изданную до 1940 г.» «Отдел коммунистического воспитания» «Литературной газеты», отвечая на письмо, прежде всего ставит риторический вопрос: «Почему библиотеки, и крупные, и малые, вынуждены уничтожать книги в «век книжного бума»?» И отвечает: «Вопросы эти сложны, требуют всестороннего и глубокого исследования…» Книги до 1940 г. стали запрещенной, вредной литературой, невозможно получить многие книги 50-х и 60-х годов: читатель должен забыть имена не только «вредных» авторов, но и ушедших в небытие руководителей. Фантазия Джорджа Орвелла оказывается гораздо ближе к реальности, чем подозревали даже почитатели автора «1984».

Бертольд Брехт рассказывает историю о человеке, в дом которого пришел вооруженный незнакомец и спросил: поместишь ли ты меня в своем доме, будешь ли кормить, поить, ухаживать за мной? Хозяин отдает вооруженному пришельцу лучшую часть дома, кормит, поит, ухаживает за ним. Через семь лет гость умирает и хозяин отвечает: Нет.

Прошло семьдесят лет. Гость, вошедший в дом, и все еще в нем живущий, хочет, чтобы забыт был вопрос. Цель национализации культуры, заключения ее в магический круг, соавторства состоит в том, чтобы исчезли — или были подменены — знаки, язык, на котором можно выразить иные мысли.

Русская интеллигенция не могла простить Достоевскому его призыва: «Смирись, гордый человек!» Автор «Бесов» звал смириться перед Богом. Слова Маяковского: «Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне» — горделивое признание в смирении перед партией, стали символом веры советской интеллигенции, советских деятелей культуры.

Язык

В начале было слово.

Подпись под эстампом, изображающим Гитлера, выступающего перед товарищами

Основным материальным носителем идеальной информации является слово.

«Язык в развитом социалистическом обществе. Языковые проблемы развития системы массовой коммуникации в СССР»

В 1920 г. Евгений Замятин, изображая в романе «Мы» Единое государство, отметил, что в этом государстве будущего говорят на особом языке. Это был русский язык — Замятин писал на нем — и в то же время не совсем русский. Слова могли в нем обозначать то, что Государство хотело, чтобы они обозначали. Замятин первым засвидетельствовал в литературе факт рождения нового — советского — языка. В двадцатые годы обнаружили этот феномен и другие — самые проницательные — писатели: М. Зощенко, А. Платонов. М. Булгаков. Писатели регистрируют возникновение новой системы, которую несколько десятилетий спустя Чеслав Милош назовет «логократией». Ален Безансон сформулирует ее основу: «В режиме, где власть „на кончике языка“, степень распространения „деревянного языка“ как нельзя более точно определяет степень распространения власти».

Язык — важнейшее, самое могучее оружие в руках государства, решившего трансформировать человека. Создание нового языка преследует две цели: получить «инструмент для выражения мировоззрения и мыслей, которые положено иметь…», сделать «все иные формы мышления невозможными». Новый язык, следовательно, одновременно — средство коммуникации и оружие репрессии.

Особенность нового — советского — языка в том, что главную роль играет в нем слово. Это слово, потерявшее свой имманентный смысл, стало пустой скорлупой, в которую Высшая Инстанция вкладывает угодный ей смысл. После очередного ареста Андрей Амальрик был осужден за то, что «клеветнически утверждал, что в СССР нет свободы слова». В данном случае, «свобода слова» означала необходимость осуждения диссидента. В телеграмме картофелеводам Брянской области генеральный секретарь ЦК Брежнев сообщает: «Картофель — это ценнейшая продовольственная, техническая и кормовая культура». Адресаты, возделывающие картофель 200 лет, декодируют текст: в стране нет картофеля.

Слово скрывает реальность, создает иллюзию, сюрреальность, но одновременно сохраняет связь с действительностью, кодируя ее. Советский язык — кодовая система, знаки которой определяются Высшей Инстанцией. Смысл этих знаков сообщается всем, кто пользуется языком, но — в разной степени. Место занимаемое на иерархической лестнице общества определяет степень посвящения в тайны кодовой системы. Имеется первое значение, второе значение, третье…

Советский язык — в процессе строительства. Он еще не достиг идеала 1984 года, когда, например, министерство полиции называется министерством любви — в СССР оно носит откровенное название — комитет государственной безопасности. Слово «безопасность» (во всех странах «зрелого социализма» в названии политической полиции есть это слово) предупреждает, что время «всеобщей любви» еще не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×