в речке с камня на камень. С тупым звуком, похожим на удар кирки о твердую землю, упал с груши румяный желтый плод. Ничто из живущего, кроме человека, не было тронуто враждой к себе подобному. Золотыми глазами, сгрудившимися на удлиненной грозди, цветок дивины загляделся в небо, в невинность прозрачного облачка. В зарослях ежевики шуршали черепахи. Укрывались колючей ежевичной броней. Их ловили и выпивали кровь от утробных хворей. И улитки оредели, расползлись по норам. Их мясо тоже считалось укрепительным. Округлые холмы с желтой шерстистой травой походили на половинки волосатых яиц, солнце ощипало тени на их макушках. Луна с рассветом убрала свои отражения из колодцев, но над землей бледность ее еще витала. Воистину, лишь человек мог пригласить смерть на пир в столь благостное утро, только он. Вот и куропатки перестали перекликаться. Искали друг друга и нашли, залегли по незасеянным пашням и стерням. Кобыла казалась искусно вырезанной из дерева. Стояла опустив голову. Шершни сгинули. На грушах вызревал оставшийся плод. Запах паленой шкуры и горелого мяса вместе с черепашьим шуршаньем заполз в трещину, проделанную тишиной. Луна, дневная и слабенькая, растаяла, исчезли из реки две птички. Затишье пыталось хоть одним из своих щупальцев уловить неслышную поступь смерти. В Давидице выдрался из сна голавль, сверкнул белизной и с размаху снова бросился в воду. Это могло быть и вызовом – пора бы пускать в дело косы.

Я не стал того дожидаться. Вытянул руку в отвор своего мертвого обиталища и, подобно сеятелю, кинул месяц из зеленой бронзы – он упал между ними. Ни Тимофей, ни Парамон не нагнулись за куском металла с похожим на глаз камешком посередке. В обоих затлелся огонек стыда. Под ресницами мраком копилась злоба, молодые глаза отсвечивали не звездным блеском, а похотливым голодом. Люди ждали, что они побросают оружие и нагнутся за бронзовым украшением, стукнутся лбами, упадут и, забывшись, заглядятся на Рахилу – усмехающаяся, она скромно остановилась поодаль, но Тимофей и Парамон остались недвижимы. Словно вытесанные из известняка богомильские изваяния.

До сего дня Богдан, хоть и жил иначе, чем остальные, ничем особо не выделялся: работал в городской плавильне с металлом и с тугоплавким стеклом у сына беглеца из германского царства, где за корону бились тогда Фридрих и Отакар [39], потом сделался следопытом, пил да пел. Оттого и воззрились на него с удивлением, когда двинулся он к молодцам с хорошо наточенными косами, нет, не к ним, а к разделяющему их пространству. Нагнулся и выпрямился с украшением в пальцах. Стройный, хоть засовывай его в колчан вместо стрелы, заготовленный на решающий бой.

«Проклятое мы племя, любезные мои, – вздохнул он. – Проклятое-распроклятое». Вернулся на свое место и швырнул безделицу из кованой бронзы в огонь. Задумчиво уставился в жар, подождал и снова пошел к тем двоим, ни к чему не приглядываясь и словно бы двигаясь ни к чему, хотя шел он по следу, весь составленный из острых углов – локтей, колен, носа, бороды, пальцев. Может, он мог и так: левым глазом глядеть в моего правнука без моей крови, в Тимофея, правым – примериваться к Парамоновым волосам. Становился страшнее их. Позади в огне раскалялся месяц из зеленой бронзы, огонь отдавал украшению самого себя. Петкан вроде бы понимал, что происходит. Стоял за кузнецом Бояном Крамолой и дивился следопыту Богдану. Русиян с отрешенностью молодого святого, обращенного душой к небесам, молчал, как и остальные. Говорил только Богдан: «Возьмите этот кусок бронзы, любезные мои. Голыми руками возьмите, изъявите доблесть».

Тимофей и Парамон тупо на него глядели, спрашивая себя, какую ловушку готовит им Богдан. Лоб покрыли блестящие капли пота, словно ладони уже держали раскаленный металл. Волосы утеряли угрожающее свечение. Это можно было счесть и прикрытым лукавством. Богдан указал на огонь: «Пусть каждый прилепит на свой лоб по куску раскаленной бронзы. А потом Рахила выберет одного из вас». Они оставались недвижимыми, словно затверделое тесто. А он, Богдан, другой, не тот, которого все знали, шагнул к кузнечному очагу. Его опередил Русиян, сунул руку в горящие уголья и вынул раскаленную бронзу. Она пришкварилась ему в мясо. Он же будто не чувствовал боли, будто болью обожженной ладони одолевал иную некую боль в себе. На него глядели с напряжением, не у него, а у них судорогой взялись лица.

«Вот, – заговорил он впервые после стольких дней. – Это – ваше. – И бросил раскаленный месяц на место, где тот раньше лежал. Повернулся к кузнецу Бонну Крамоле. – Для меня не копье, – показал изуродованную ладонь, – выкуй мне железную руку».

О боль моя, свидетельница чудес. Не измерить моему племени глубин вселенной и не выцедиться светляком, дабы осветить людские дома. Слабы люди, сжаты обручем бледных мыслей и от чахлости их рано гаснут.

Не успела Рахила нагнуться к остывшему бронзовому месяцу, зеленому, потом белому и черному, как бородатый кузнец, слишком мягкий для человека, одолевающего огонь и железо, тяжким молотом расплющил бронзу, лишая ее обличья.

«Покажи им», – обратился Русиян к Карпу Любанскому. Тот вынул из-за пазухи дохлую крысу и, ухватив за хвост, поднял над головой. Из полуоткрытой пасти зверька капала кровь. Люди съежились: припомнились схватки с разъяренными тварями, перед такой угрозой свары их теряли значение.

Рахила прикрывала ладонью белизну на груди, место, где мог бы сверкать, но не– сверкал месяц из зеленой бронзы с каменным оком посередине. Она побледнела, судьба вырвала живой кусок ее силы, знак магии – для малоумных и над малоумными.

Услышали, как отозвалась куропатка, а кобыла гораздо живее принялась отмахиваться от шершней. Тимофей и Парамон разминулись, не глядя друг на друга. За Парамоном шел Петкан, убедиться хотел, как сынок управит косьбу на лугу – часть сена желательно было обменять на вино. Держа крысу за хвост, Карп Любанский раскачивал ее, точно заглохший колоколец, потом зашвырнул в огонь. Люди расходились. Русиян шел стиснув губы.

«Пойми ты, – разводил руками Богдан, – Не заставишь их опоясать село можжевельником да чурбаками, чтобы защититься огнем, если те явятся снова».

Русиян не слышит его. Смотрит вслед Рахиле, удаляющейся к церкви. Одна его бровь приподнята. Над ней морщина. Знаю, он пытается вспомнить что-то, и знаю что. Но не может. Время, когда его покусали, ушло в забытье.

Так вот и разошлись, в несогласии каждый с каждым. Кузнец Боян Крамола остался один, потянулся и прилег у огня. Он умел долго обходиться без сна и умел, если оставался без дела, засыпать мгновенно.

В Кукулине время от времени появляется Павле Сопка, сын старейшины Мирона. Ходит из села в село, из монастыря в монастырь, на спине таскает тяжелый деревянный крест. Встречных купцов и монахов просит, чтобы распяли. От него бегут. Вот он, согнувшись под крестом, спускается с чернолесья.

«Люди, я ваш Иисус. Дайте я распрямлюсь на новой Голгофе». За ним следом стайка ребятишек. Близко не подбегают, боятся. Юродивый весь в поту, в коросте. Оставив крест возле кухни, укладывается в ногах спящего Бонна Крамолы. Потом сноха Илларионова маленькая Панда накормит его, напоит. А сама пойдет к своей соседке Ефимиаде – попеть вместе.

5. Коварная Венера

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату