Однако ни мамины истерики, ни мои слезы должного воздействия на начальство не оказали. Меня все равно оставили на второй год. И еще сказали, что мне повезло: могли вообще исключить из школы, а меня, дескать, гуманно оставили. В восьмом классе, сказали, как правило, на второй год не оставляют.
— Это потому тебя не перевели в девятый класс, — при первом же знакомстве объяснил мне Глеб Бугров, — что ты с самого начала не сумел себя как следует поставить. Мой папахен говорит, что уметь поставить себя — это самое важное в любом деле. Пусть-ка меня кто-нибудь попытается оставить на второй год. Миль-пардон.
Вообразить, что Глеба Бугрова могут оставить на второй год, было действительно трудно. Глеб ходил по школе с гордо поднятой и чуть закинутой на сторону головой. Учителям он смотрел прямо в глаза и улыбался им даже тогда, когда они ставили ему двойки. Двойки, впрочем, Глебу ставили редко. Он носил сшитые в ателье костюмы, нейлоновые рубашки с модными галстуками и английские полуботинки с крупными медными пряжками.
В шикарной отдельной квартире на Невском у Глеба была своя комната. Впервые попав в нее, я совершенно обалдел от невиданного японского «мага» на транзисторах, развешанных по стенам фотографий футболистов и боксеров, цветных вырезок из заграничных журналов с моделями новейших «бьюиков», «фордов» и «фиатов», от бронзовых подсвечников и старинных икон.
— Глебушка, — сказала, входя в комнату, пышная улыбающаяся женщина с крупными янтарными серьгами, — познакомь меня со своим новым приятелем, Глебушка.
Я за руку поздоровался с матерью Глеба Бугрова, назвал себя и отчаянно покраснел. На пальцах Глебовой матери отсвечивали перламутром длинные ногти. А запах ее духов показался мне удивительно сладким и даже каким-то волшебным.
У них была и домработница, которую звали Марией. Еще не старая, но седая и хмурая женщина с грубым голосом. Домработница пригласила нас обедать. И меня снова поразила и просторная столовая с лепным, как во дворце, потолком, и огромный стол, и тяжелые серебряные ложки, и крахмальные салфетки, и похожая на старинную ладью фарфоровая супница, из которой мать Глеба разливала по тарелкам сияющей мельхиоровой поварешкой пахучий куриный бульон.
Да, вот это была жизнь! Не то что у меня. Ложась в тот день спать на свою скрипучую раскладушку, я, пожалуй, впервые по-настоящему понял, что такое деньги. Разумеется, я немножечко и раньше знал, что это такое: и когда работал сантехником, и когда шоферил, и когда мыл машины. Денежки у меня тогда ни на день не переводились. Впрочем, мне теперь все больше начинало казаться, что на самом деле ничего этого и в помине не было. Просто произошло какое-то дикое наваждение. Но дело не в этом. Такую сказочную роскошь, такую совершенно потрясающую жизнь, побывав у Бугровых, я увидел впервые.
Оказалось, деньги нужно не только уметь зарабатывать, но еще и с умом тратить их. А что умел мой отец? Он ведь работал не директором фирмы, как Бугров, а всего-навсего каким-то несчастным конструкторишкой, как называла его мама. И все, наверное, потому, что мой отец не умел поставить себя.
А Глебов отец умел. Как никто. Осанистый, с начальственным подбородком и круглым животиком, он внушал мне не то что глубочайшее почтение, но даже какую-то немую, совершенно безотчетную покорность. На что уж моя мама, которая никогда ни перед кем не терялась, и та сразу сникала перед Глебовым отцом. Моей маме ужасно хотелось поближе сойтись с семьей Бугровых, завязать с ними дружбу. Но и сам старший Бугров, и его пышная жена принимали мою маму хотя и вполне вежливо, но холодно, разговаривали с ней чуточку свысока. И, как ни странно, это ничуть не обижало маму, вроде даже нравилось ей.
— Какие люди! — восторгалась она. — Благородные, поистине интеллигентные. Ты держись за Глеба, Гремислав. Я страшно рада, что у тебя наконец-то появился настоящий друг. Бугровы тебе могут очень пригодиться в жизни.
Учебой Бугров утруждал себя не слишком. Он запоем читал повести и романы о шпионах, собирал марки и бредил автомобилями. Он часами мог толкаться у «Европейской» гостиницы, разглядывая заляпанные грязью, цветастые заграничные машины. И при этом полупрезрительно цедил:
— Во проклятые буржуи.
Глеб вообще обо всем отзывался чуточку презрительно, с насмешкой. Отца он за глаза величал «папахеном», а учительницу Софью Владимировну — Софи?.
Однажды мы делали в классе уборку, а Глеб, как обычно, участия в ней не принимал. Он демонстративно сидел верхом на парте и покачивал ногой в ботинке, на котором поблескивала медная пряжка. Удивительно, но Глеба не трогали. Не хочет убирать, и не надо. Попробовал бы кто другой отлынить от уборки, хотя бы я. Меня бы живенько впрягли в работу. А Глеб сумел себя так поставить, что его не трогали.
И вдруг Неля Малышева, застенчивая девочка с тоненькой шеей, выжимая над ведром тряпку, ни с того ни с сего тихо сказала:
— Ты бы хоть ушел отсюда, Бугров.
— Это зачем же? — с усмешкой поинтересовался он, продолжая раскачивать ногой. — Я тебе мешаю мыть пол?
— Стыдно ведь, — опустив глаза, проговорила Неля.
— Если ты меня так стыдишься, — посоветовал Глеб, — то миль-пардон. Сворачивайся и шагай домой.
Неля беспомощно помяла над ведром с грязной водой тряпку и закусила губу.
— Тебе должно быть стыдно, — прошептала она, делая ударение на «тебе». — Разве ты не понимаешь? Ребята трудятся, а ты расселся.
Все, кто был в классе, замерли и повернулись к Неле с Глебом, ожидая, чем кончится их разговор.
— Стыдно должно быть тому, — раздельно и с чуть заметным презрением выговорил Глеб, — кто принуждает учеников возиться в грязи. Я, к твоему сведению, хожу в школу не для того, чтобы стать уборщиком.
И тогда, подняв на Глеба округлившиеся глаза, в которых блестели слезы, Неля выдавила:
— Ты… ты, Бугров, просто… тунеядец и белоручка.
— Да? — удивился Глеб, спрыгивая с парты. — Ты так думаешь или тебе так кажется?
Он неторопливо подошел к ведру, подтянул рукав, чтобы не запачкать манжет нейлоновой рубашки, и окунул руку в грязную воду. Никто не понял, что Глеб собирается делать.
— Так белоручка, говоришь? — сказал Глеб, поднимая мокрую ладонь. — Миль-пардон.
Раздался щелчок.
Грязная Глебова пятерня отпечаталась на красной Нелиной щеке. Глеб достал платок, вытер руку, швырнул платок на пол и, захватив портфель, гордо вышел из класса. Никто и опомниться не успел.
На классное собрание Софья Владимировна вызвала не мать Глеба, а отца. Но отец прислал с Глебом записку, что он, к сожалению, чрезвычайно занят и не может посетить школу.
Тогда Софья Владимировна сама пошла к Бугровым домой.
В тот вечер мы с Глебом записывали на японский магнитофон джазовую музыку. Поймали какую-то станцию и записывали. Глебов отец в теплом капроновом халате сидел в кресле под торшером и листал свежие журналы. Сияющий апельсиновый халат переливался на нем аккуратно простеганными ромбами.
— Учителка тут со школы пришла, — заглянув в столовую, сказала грубым мужским голосом седая домработница Мария.
— Учительница? — откликнулся Глебов отец. — Что ж, пускай заходит.
Он долистал журнал, отложил его и растер под халатом грудь. Не посмотрев в нашу с Глебом сторону, приказал тоном, не допускающим возражений:
— Выключите там покамест свою шарманку.
Поднявшись навстречу Софье Владимировне, Глебов отец величественно кивнул ей и попросил извинить, что принимает гостью в столь домашнем виде. Сесть он Софье Владимировне не предложил. Они