владели отчаяние и безысходность. И, все без исключения, они не ждали от нас ничего хорошего. Когда я попытался заговорить с одним, другим, все, как заведенные, отвечали одно и то же:
— Я присягал фюреру, выполнял приказ.
В одной из палат я заметил человека в сутане. Нам объяснили, что это местный пастор. Единственный из жителей Ландсберга, он не сбежал, остался в городе, чтобы помочь божьим словом раненым, для которых религия стала последним прибежищем — утешением и спасением. Мы познакомились. Пастор вежливо поблагодарил нас за помощь раненым и сказал, что генерал выделил ему охрану, солдата, для передвижения по городу.
Поговорили с врачами. Их осталось всего трое на весь госпиталь. Мой спутник договорился со старшим врачом, что в обмен на медсредства мы будем кормить раненых и поможем с лечением. Также майор поведал немецким врачам о ночном разгроме эсэсовцами нашего медсанбата и расправе над ранеными, попросив рассказать о происшедшем своим пациентам.
Для себя же, после осмотра госпиталя, расположенного в помещении бывшей гимназии, решили, что медсанбат следует разместить в таком же крупном пустом здании и где-нибудь на окраине города, подальше от боевых действий.
Выходя из госпиталя, мы наткнулись на труп растерзанной, без верхней одежды немки. Позже стало известно, что это была старшая медсестра госпиталя. Думаю, ее труп специально положили на нашем пути: дескать, смотрите, господа советские офицеры, что творит ваша армия.
Постарались прояснить происшедшее. И тут же выяснилось, что бойцы рядом стоящей части, узнав от своего товарища-санитара, работавшего в госпитале, что старшая сестра резко протестовала против передачи русским лекарств и перевязочных материалов, разъярились. Это был как раз тот случай, когда требуется лишь искра, чтобы вспыхнул пожар. За свой протест сестра поплатилась страшно. Женщину затащили в соседний дом, избили и, разорвав одежду, «поимели» всем взводом. Затем, еще полуживой, раздвинули ноги и засадили в промежность бутылку. Вид старшей сестры был ужасен. Попросили срочно убрать ее труп, извинились перед немецкими врачами.
Доложили генералу. Он приказал поставить часовых у госпиталя и без его разрешения никого туда не впускать.
Снаряды дальнобойной немецкой артиллерии ложились точно по городским кварталам, нанося большой урон нашим частям. Потери множились. Смершевцы доложили комдиву, что в госпитале тайно работает передатчик. Разведчики дважды обыскали все помещения и ничего не обнаружили. В штабе не поверили в мифический передатчик. Между тем прицельный обстрел города продолжался, и смершевцы продолжали категорически настаивать на своем. И генерал приказал: «Убрать госпиталь!» Подобного от Берестова не ожидал никто. Поддержал его решение только мой начальник, полковник Шилович.
Еще накануне вечером госпиталь жил своей обычной жизнью, слышались заунывные немецкие песни… Наутро здание было пусто. Все его обитатели исчезли. Мой товарищ, побывавший тем утром в госпитале, увидел только пустые койки, мокрые, заделанные до предела матрацы и валявшиеся повсюду протезы, лечебные лубки, костыли. Куда делись все раненые, врачи, сестры, — знает один бог.
Никто из офицеров не задал никаких вопросов, никого не спрашивали, куда делись люди. Пастор и его охранник тоже исчезли. А меня тогда посетили тяжелые мысли: быть может, случившееся есть лишь справедливая кара за мученическую гибель наших раненых и убийство девушек-снайперов?..
Меня вызвал на компункт Берестов:
— Нужно очистить город от мародеров. Даю тебе пять автоматчиков — твоих комсомольцев. Вот твое оружие, — он протянул мне короткую сучковатую палку. — Бей дубиной по паршивым задницам — независимо от чинов!
— Слушаюсь!
Слушаюсь-то слушаюсь, но что я должен делать?! Столь невероятных приказов я еще не получал. Стрелять я, конечно, не стану, как и бить палкой. Но я презираю мародеров! Вот и случай наказать мерзавцев!
Пройдя несколько кварталов, наткнулись на бойцов, грабивших склад. Четверо стояли передо мной с тюками за спинами. Я выстроил напротив свою пятерку и приказал:
— Немедленно бросить барахло на землю! Вернуться на склад за винтовками и вперед — на передний край!
И в этот момент произошла сцена, достойная пера Гоголя или Чехова. Из-за поворота улицы медленно выползла черная «эмка», набитая «товаром». На крыше, крепко привязанные, спокойненько устроились аккордеоны и рулоны картин, сзади — три или четыре велосипеда, пристроенные к запасному колесу.
Я приказал остановиться, подумал: «Вот сейчас вы у меня попляшете, душу вытрясу из барахольщиков! Кем бы ни были! Кто может находиться в „эмке“, конечно же чин!» Машина остановилась. Из нее выполз незнакомый генерал и принялся меня распекать, не стесняясь в выражениях, не обращая внимания на солдат, которые откровенно, не скрываясь, хохотали. Я растерялся, потом разозлился, подумал: «А ну их всех к черту!»
После случившегося было глупо и смешно ругать бойцов, отпустил их, забрал своих автоматчиков, и двинулись дальше. Больше происшествий не было.
Добравшись до переднего края, рассказал комполка о приказе комдива и неприятной истории возле склада. Он рассмеялся и успокоил меня:
— Это мои ребята! Ладно, что их не тронул.
Конечно, рядовые промышляли по-мелкому. Не то что генералитет. Эти мародерствовали масштабно, отправляли трофеи вагонами, а то и самолетами. Естественно, барахло им доставали денщики. Я знал одного комдива, который во время передислокации из Германии ухитрился отхватить для себя одного целый вагон и загрузил в него пять спальных и шесть столовых гарнитуров, а когда его спросили, для каких целей он везет столько мебели, он спокойно ответил: «Для офицерского клуба».
Я любил в годы войны походные костры, вокруг которых обычно, если выпадала возможность, собирались солдаты — обогреться, переобуться, просушить промокшую обувь, погреть косточки, измученные и уставшие, попить горячего чайку, а главное, поговорить за жизнь, обсудить последний бой, помянуть товарищей, с шуткой пройтись по командирам, поделиться весточками от родных.
Тот костер, о котором я хочу рассказать, разложенный во дворе фольварка, показался мне необычным по многим обстоятельствам. В огонь летели этажерки, картины, семейные альбомы, рояльные клавиши, деревянные безделушки, разбитые стулья, книги. Все это пышно и ярко горело, освещая сидевших у костра. Я остановился поодаль. У костра сидели пятеро рядовых: Кондрат, Пасько, Павел, Иван и Нил — так они представились, когда позже я присоединился к ним.
Солдаты наливали из закопченного чайника чай, закусывая хлебом, намазанным вареньем, и, хохоча, делились крепкими мужскими впечатлениями о фрау. Каждый рассказывал, будто рапортовал, о достигнутых победах на женском фронте. Кондрат имел дело с шестью. Пасько «употребил» четырех. Павлу досталась «старая стерва», а другая — уж «больно молода». Иван пожаловался на невезение: «одно вонючее старье-бабье». Нил, как он заявил, «осчастливил целый десяток». Сравнивая немок и полек, все пришли к общему выводу: польки в бабьем деле ловчее, веселее и горячее.
— Немки — уж больно холодные, суки. Лежат, и никакого под тобой шевеления, одни охи да вздохи — молчат, словно лишил их бог речи. Доброго слова от них не дождешься. Стараешься, как в бой идешь. Мы же кое-что ферштейн. Накормишь, дашь выпить, — она одно словечко: «Гут». Завалишь ее апосля, опять «гут».
— Думаю, — сказал Кондрат, — наши бабы и слов полюбовных знают побольше, и в постельном деле понимают толк лучше и немок, и полек.
— Про немок я согласен, Кондрат, — вступил в разговор Нил, — а вот о польках… Такого цирка не видал в жизни — что ни баба, то акробатка или наездница!
— Повезло тебе, — тяжело вздохнул Иван. — Я всю Польшу протопал, а так и остался девственником.
Все захохотали. В этот момент к костру подошел я и, поздоровавшись, попросил принять в компанию.