мы стали, это уже плохо. Может, и правда, разойдемся и больше не будем встречаться… Так легче… Пусть ищут. Дужин вздохнул, проговорил с каким–то раздражением: — Значит, я зря шарился возле склада. Вагоны стоят с мукой, с размола пришли из Рыбинска. Можно было бы мешков десять убрать. Склад в стороне. А стрелок сменяется через восемь часов. Есть один мне знакомый. Поговорил я с ним. Пообещал ему денег… Чесал долго затылок. Ну, пьяница мужик… Раз пьяница, деньги манят. Согласился пропустить моих ребят. Десяток уведем и скроем… Не заметят. А то жаль дивиденды терять. Он как–то просительно оглядел обоих. Иван Евграфович вздохнул, не ответил. Викентий Александрович строго и нехотя сказал: — В помощники уголовный мир берем? Это уже пахнет статьями, Егор Матвеевич. — От нас давно статьями пахнет, — прорычал злобно Дужин. — Или не кумекаешь, Викентий? Трубышев вздрогнул даже, он встал, подошел к двери. Выглянул в коридор — там возле аквариума стоял, покачиваясь, какой–то мужчина и напевал. Закрыв дверь, Трубышев прислонился к стене. — Уж не подслушивал ли? Трактирщик просеменил быстро, тоже выглянул. Покачал головой, засмеялся: — Чудится тебе, Викентий. Это же мужик из конторы Льноснаба. Каждый вечер болтается сюда. По–моему, растратчик… — Какой ты стал боязливый, — вдруг угрюмо сказал Дужин Трубышеву. — Что же так–то опасаться. За Вощинина мы не в ответе. А с мукой провернут ребята. Опять же не наше будет дело, предупрежу… Трубышев сел за стол. Он потянулся в карман, вынул колоду карт. — Не сыграть ли партию? Трактирщик покачал головой. Дужин тоже буркнул: — Не до карт, Викентий… Может, вниз, посидим? Теперь злобно засмеялся Трубышев: — Вот–вот, только сейчас все втроем… Они переглянулись, и каждый в чужом взгляде увидел тревогу и ту тоску, которую видел Трубышев в глазах Вощинина на вокзале.
21
Отпевали Вощинина в церкви. Церковь в эти годы для Викентия Александровича стала вроде некоего островка той старой и доброй для него царской России, не смытого половодьем пролетарской революции. В серебряных окладах образов, в «житиях» святых, в кольчужном блеске рясы священника, в трепете свечных огней, в угаре расплавленного воска и ладана, в сказочных отголосках под бездонной пропастью купола, в гулком до дрожи в сердце ударе колокола где–то в небе, подобном близкому грому, в тихих вздохах, в шарканье ног, в скорбных выкриках и торопливых взмахах рук богомольцев — находил он истинное успокоение и радость. И сам крестился истово, и отбивал поклоны, как рубил дрова топором, и с содроганием и сладостью в сердце шел к висящему на груди священника, как старинный меч, широкому и медному кресту с серебряной рукоятью, и прикладывался к нему, не зная брезгливости, а лишь обжигаясь об него… У гроба Вощинина ему стало жутко в этом синем ладанном чаду. Стоя за спинами сослуживцев, прислушиваясь к невнятному бормотанью священника, клокочущему плачу матери Вощинина, он все порывался отступить спиной назад, выбежать вдруг на паперть, где нищенки и калеки, как императорская охрана церковных врат. А ноги пристыли к камню пола, и стоял, вздыхая, покрываясь липкой испариной и не смея протереть лицо и шею платком или шарфом. Потом вместе со всеми шел узкими тропами вдоль засыпанных снегом крестов и оград кладбища, слушал поспешные речи, — набрав земли со снегом, не решился бросить в гулкую пустоту ямы и, разжав незаметно кулак, выбрался из толпы. Идя затоптанной тропой, поспешно закурил трубку, для успокоения. На дороге тоже стоял народ из любопытствующих. Как же — убитый ночью молодой мужчина. Бабы, девки в цветастых полушалках, щелкающие семечки, мужики в ватниках, армяках, нагольных тулупах, с равнодушными лицами. Над головами синие дымки, летящие из раскрытой двери кузни, пристроенной в стенах старой часовенки. Викентий Александрович вошел в толпу, задвигал плечами, проталкиваясь, и остановился. Перед ним стоял инспектор Пахомов. Ворот шубы поднят, во рту папироса, потухшая, кажется. Глаза тоже, как и у всех вокруг, равнодушные. Точно от нечего делать и он, инспектор, пришел сюда по морозцу на кладбище. Постоять, покурить да послушать болтовню. — И вы здесь, товарищ… И Викентий Александрович осекся, увидев, как сдвинулись на лбу у инспектора те незаметные ранние морщинки. Понятно, звание тут называть ни к чему. — Проводить нашего сослуживца, значит? — забормотал Викентий Александрович, пытаясь улыбнуться, а сам чувствуя, как холодеют ноги в валенках. — Проводить, — ответил инспектор. Он перевел глаза на карманы Викентия Александровича, и тот невольно тоже быстро глянул на свои карманы и увидел странную усмешку инспектора. — Конечно, — проговорил теперь торопливо Викентий Александрович. — Такой молодой, полный сил… — Молодой и полный сил, — согласился инспектор и отвернулся, словно бы заинтересовали его двинувшиеся по тропе люди. Викентий Александрович, не попрощавшись, стал продвигаться к воротам. И все же казалось, что сейчас вот ляжет ему на плечо рука инспектора и голос над ухом заставит вздрогнуть как от нежданного грома: «Остановитесь, Трубышев». Но рука не коснулась его плеча, и Викентий Александрович за воротами уже воровато оглянулся. Куда–то вдруг сразу затерялся инспектор Пахомов — не видно было его фуражки среди шапок. И это опять сковало страхом тело фабричного кассира… На поминках пил вино, закусывал, болтал пьяно и все жалел тоже вместе со всеми такого молодого и приятного человека, каким был на земле Георгий Петрович. Но почему–то, когда стихал пьяный шум, и подымался кто–то, чтобы сказать два слова о покойном, и наступила тишина, в тишине этой выходил невидимо из толстых монастырских стен комнаты инспектор Пахомов, пряча в ворот шубы лицо. И тогда Викентий Александрович закрывал глаза, и хотелось ему оказаться сейчас в вагоне поезда, уносящего его туда, куда он советовал скрыться совсем недавно Вощинину. В Тифлис или Нахичевань…
22
Он пришел рано утром, когда Горбун еще только растапливал печь. Без стука встал на пороге, сгибаясь, и было похоже — не видел он ничего перед собой или же не решался двинуться с места, охваченный какой–то болью в ногах. Оглянувшись, Горбун выронил из рук полено. Уж на что он почитаем в блатном мире был, но Хива выше. Хива — это каторжник, майданщик. Огромный, с плохо различимым в сумраке лицом, он нагнал тоску в душу Горбуна этим молчанием. Но вот двинулся наконец, шагнул к столу, уселся на табурет, достал из кармана бутылку: — Ну, здорово, Горбун. Давно я тебя не видел. — Я слышал, — отозвался тот, подымаясь, отряхивая с коленей ватных штанов щепки, — вроде мещанина заделался. На дела не ходишь… — Не хожу, — согласился без движения Хива. Но глаза поморгали быстро — так же вот, бывает, моргает Хрусталь. Есть такая манера у блатных, словно всякий раз молча говорят на каком–то своем, без слов, языке, будто телеграфируют, как матросы на корабле. Табурет тяжко затрещал — это Хива потянулся за металлическими кружками в углу стола. — Найдется что вроде корки? — Да капуста только… — Давай капусту… — Ай, вот еще сало, — проговорил как–то нехотя Горбун, подсаживаясь в угол к окну, завешенному брезентом, с опаской поглядывая на нежданного гостя. — Хрусталь с Ушковым заходили тут как–то. Не доели… — Слышал о таких. Вот они–то мне и нужны… — Хива налил в кружки вина, сунул одну Горбуну. Подождал, пока тот не выпьет покорно, сам поелозил по краю кружки беззубым ртом. Вытирал рот долго и задумчиво, косясь на стреляющие револьверными выстрелами поленья. Спросил совсем вроде бы не дело: — Хорошо топится печь? — Хорошо, — ответил Горбун, заедая вино салом, хрупая капустой торопливо, давясь даже, точно чуя на своей шее эти тяжелые красные пальцы, лежащие все еще на кружке. — А у меня развалилась. Собирался осенью затеять ремонт, а печник, будь он неладен, разбился. Свалился с чердака. В подпитии был, как прокладывал борова на чердаке, полез, зацепился за балку ногой да в темноте в сени вниз башкой. Но не печь занимала голову Горбуна, а неожиданный приход. И, не вытерпев, он спросил: — На «дело» метишь? — На дело, — признался Хива тихо и как–то угрожающе. Он снова поелозил темными деснами по кружке а опять привычно стал оглаживать тяжелый подбородок ладонью. — Чать, тебе не хватает добра? Живешь в своем доме, и животина всякая. И в ресторане сидишь, коль надо, а вокруг тебя официанты, как вокруг фабриканта прежде в «Царьграде» или «Бристоле»… — Есть такое дело… Гость погладил тяжелое лицо, кивнул на печь: — Вроде как тухнет… — Уж дрова, — встрепенулся, бодрея и смелея, Горбун. — Сушь разве найдешь на берегу реки. Там собираю все, что выкинет по воде полой или к осени с затонов. Хива промолчал. Молча следил он, как шарится Горбун в дымящихся дровах, как подкладывает надранную заранее бересту. Огонь заплясал, забурчал, заскакал на