голоса. За тонкой занавеской окна выступали спины сидящих. Кто они? Он вошел в подъезд, поднялся по лестнице, остановился, прислушиваясь. В коридоре было тихо. И вместе с тем внутренний голос как шепнул: не спеши, инспектор, проверь все. Открылась вдруг дверь, бросив на пол косой луч света. И тогда он прошел мимо стоявшего на пороге парня. За столом сидела грузная старуха, курила. Возле нее играли в карты трое парней в распахнутых рубахах. В одном признал Жоха. Две девицы с черными, накрашенными бровями спали, прижавшись друг к другу, на кушетке. На столе темнели бутылки вина. Было дымно от табака, было душно от винной вони. Тот парень, мимо которого прошел Костя, высокий и чубатый, двинулся за ним следом, спросил: — Тебе чего? Парни тоже оторвали головы от карт, мутными глазами уставились на инспектора. Первым пришел в себя Жох. Он бросил карты на стол и поднялся с трудом. — А ты сиди, Жох, — попросил Костя, положив ему руку на плечо. — Я мешать не собираюсь… Просто обход делаю. Нет ли пьяных, нет ли драки… — А у нас, товарищ инспектор, все тихо, — пролепетал Жох. Высокий отступил, снова пошел было к дверям. Костя махнул ему рукой: — Ну–ка, назад. Он посмотрел на бабу Марфу, которая перестала курить и, не ворочая точно деревянной шеей, тревожно смотрела на него, на высокого парня, стоявшего у входа в каком–то напряжении. — Кого–нибудь ждете? Никто не отозвался сразу, лишь минуту спустя баба Марфа открыла щербатый рот, засмеялась: — Кого ждать, к утру время идет. Жох повалился на кушетку рядом с девицами, и одна из них, открыв глаза, спросила: — Ну, пошли, что ли? — Погодь, — отозвался Жох, — тут менты в квартире… Проснулась и вторая, уставилась по–дурному на Костю. Он хотел было спросить ее, кто она такая, но тут услышал шаги в коридоре. Быстро встал у двери, вынул кольт, оглянулся на парней, шепнул: — Всем молчок, стреляю без предупреждения… Он совсем не думал, что кто–нибудь из них может вытащить наган, что кто–нибудь вытащит нож и кинется на него. Похоже было, что они ждали. Наверняка ждали человека в крылатке. Возможно, что тишина остановила перед дверью подошедшего. Сообразил, что не может быть тишины в комнате, где гуляет блатная компания. И вдруг застучал обратно. Костя выскочил в коридор: — Стой! — закричал. — Стой!.. И побежал, прижимаясь к оббитым стенам. Он слышал, как где–то в конце коридора хлопнула тихим выстрелом дверь. И стук этот заставил его остановиться на миг, вскинуть нервно кольт перед собой, как бы защищаясь им. И на миг скользнуло в его душе чувство страха, отвратительного, не поддающегося воле и приказу. Оно осталось в нем от девятнадцатого года, когда белогвардеец целил в него из нагана, от банды Ефрема Осы, которая вела его на расстрел, от пожара, в котором горел однажды в сарае, подожженном кулаками… И чтобы избавиться от этого страха, Костя выругался громко и снова побежал, даже спрятав кольт в карман. В конце коридора открыл дверь уборной. Раскачивалось распахнутое настежь окно, и там, внизу, в сугробе, ясно были видны следы прыгнувшего вниз человека… Он тоже выпрыгнул из окна, выбежал на улицу. Была пустынна она, чернели стены мельницы, как башни замка, а за рекой горели, сияли огни ткацкой фабрики… Тогда он поднялся снова по лестнице, вошел в квартиру. Компания одевалась, улыбаясь, переговариваясь. Жох вдруг полез обниматься и поздравлять с Новым годом. — Так никого не ждали? — спросил Костя, оглядывая парней, девиц. Все дружно помотали головами. И ответила за всех баба Марфа тонким визгливым голоском: — Все, кому надо было, все здесь, гражданин инспектор…
42
В двадцать четвертом году Костя перебрался из бывшей гостиницы «Америка» в комнату, выделенную ему административным отделом милиции. Это была одна большая комната в двухэтажном деревянном доме — широкая, с паркетным полом и двумя венецианскими окнами, выходящими на реку. Летом от воды тянуло сыростью и свежестью, зимой — несло снегом, и забор палисадника быстро заметало зубастыми сугробами. Сюда теперь частенько приезжала мать из деревни, привозя сыну вместе с деревенской стряпней новости, заставляя невольно вспоминать избу, леса и речку, овины, луга, тополя возле избы, полные грачиных гнезд. Сейчас она встретила у порога, синими детскими глазами оглядывая его, как незнакомого. — Чай, с собрания? — Какое там собрание, — ответил охотно. — Провожался… Извиняй, мама… Быстро сбросил шубу, потирая застывшие от мороза руки, шагнул к столу, видя удивленный взгляд матери. — Чудная, сирота–девчонка. Семнадцать всего–то, из голодбеженцев, а достойно живет, своим трудом. Мать, раскрывая чугун из тряпья, пристально посмотрела на него. — Жалею я, Костя, сироток–то. Пригласи к нам. Преснуху испеку. Поговорим. Может, ей утешенье нужно в чужом городе, одна, как перст, чай. — Преснуху, — воскликнул он насмешливо, а про себя подумал с какой–то тайной, непонятной радостью: «Уж не женить ли она собралась меня на этой девчонке…» За стеной, в соседней квартире, кто– то еще плясал, но, отяжелев от вина и еды, от новогодней суматохи, топал медленно и тяжело. Дребезжала балалайка, и под это мерное «тень–тень» он снял гимнастерку, оставшись в грубой солдатской нательной рубахе, положил на стол локти крепких по–мужски рук. А мать, подкладывая и подкладывая в миску тушеную капусту с гусем, говорила: — И знать, нравится она тебе, Костяня, раз такой вот сегодня довольный. Бывает, черный, как чугун, а сегодня ангелочком прилетел на праздник. Он не ответил, улыбнулся все так же задумчиво и мечтательно. Пройдя к шкафу, достал штоф, четырехгранный, с надписью по стеклу зеленого цвета: «Как станет свет, призвать друга в привет». Этот штоф достался ему трофеем от банды, орудовавшей в годы гражданской войны. Налив из него водки себе и немного матери, сказал: — Год какой выдался, мама, для всех нас… Она подняла на него глаза, в них увидел он ту далекую, спрятанную тревогу, вечную тревогу за сына. Погладил ее руку, шершавую, обветренную, и тихо сказал опять: — А меня даже простуда нынче обошла стороной… И увидел теперь этот темный коридор, полный запахов пирогов, винного настоя, в котором летел бесшумно с ножом в кармане тот неизвестный. Мать как бы тоже поняла, о чем сейчас думает он, что вспоминает, — заплакала вдруг. — Ты о чем? — спросил он, почувствовав, что опять стал совсем мальчишкой, тем, который без спросу уходил в леса, в город, который дрался остервенело с парнями соседних деревень, возвращаясь домой с разбитым лицом. — Так это я… Она вытерла рукавом лицо торопливо и вскочила с табурета, загремела в столе: — У меня же еще пироги… Ешь, да пить чай будем. Содержимое стопки она только понюхала, а глаза вдруг засияли, точно захмелела от одного запаха. Попросила неожиданно и с виноватой улыбкой: — И все же ты приведи ее… Только упреди, замешу тесто, Костяня. Он смеялся долго, хлопая себя по коленям. — Нет, и смешная же ты у меня, мать. Незнакомый человек совсем она мне, а ты тесто… Девушек зовут в кино, на танцы. А ты сразу на пироги. Он покачал головой, сев на кровать, мучаясь, стянул сапоги. Лег, как был, в брюках, нательной рубахе: — Ухожу на утре в засаду. Коль задремлю, через пару часов толкни. Он никогда не скрывал от матери, куда и зачем идет. Она потопталась немного, собрав посуду со стола, прилегла на койку. Щелкнула выключателем, и сразу же в комнату сквозь занавеску хлынул на паркетный пол густой сноп лунного света. Заплясал, заиграл едва заметно. Засияла печь белыми изразцами, вспыхнули снежинками искры на медных чашечках душника. Он лежал, прислушиваясь к затихающей сутолоке праздника в этом большом коммунальном доме. Вверху двигали стульями, наверное, после гостей. За стеной все бренчала балалайка. Во дворе кто–то ходил, и слышался голос, распевающий песню, слова были непонятны. И представлялось ему, что Поля там, за окном. А он рядом с ней, молчаливый. Почему всю дорогу молчал он? Взять ее под руку, заглянуть в лицо. Ладонями провести по щекам, румяным от мороза. А все казалось, что ведет он воровку на предмет составления протокола. Он лежал, закинув руки за голову, прислушивался теперь к тихому покашливанию матери. Не спит. И не будет, конечно, спать. Потому что будить надо сына. А он не спит. Он лежит с открытыми глазами и снова, и снова вспоминает всю свою жизнь. И как пришел в город с котомочкой, и как привел его в уголовный розыск старый сыщик Семен Карпович, и как стал он там комсомольцем, а потом большевиком, членом ленинской партии. На том партийном собрании, большом собрании и печальном, — на собрании ленинского призыва — один из бывших фронтовиков, милиционер конного резерва, задал вопрос вступающему в партию Косте: — Почему на гражданской войне не был? За него ответил, встав из–за стола президиума, Иван Дмитриевич: — Пахомову в девятнадцатом году была повестка на фронт. Наша партийная ячейка постановила оставить его в розыске, как крайне необходимого. И он доказал это. Он принимал участие в раскрытии банды Артемьева, он застрелил рецидивиста Мама– Волки, он раскрыл хищения в воинских ларьках, принимал участие в ликвидации банды Осы в уезде… — Понятно, — остановил тот же милиционер из конного резерва. И первым поднял руку. И другие, многие из которых воевали в Сибири, на Урале, которые шли на приступ Перекопа. Они подняли руки и дружески кивали Косте, когда он на подгибающихся ногах, не чуя их, шел на свое место в последнем ряду