затопчут конями бесчувственное тело лишь потому, что примут его за мертвеца, и только для очистки совести потыкают шашками. И уже много-много позже отвага беззубого юнца толкнет командира Буденного на странный поступок: по его личному приказу в диком южном городишке дрожащий от страха дантист под неусыпным наблюдением двух революционных бойцов за сутки изготовит Леньке Молеву золотой мост. Бойцы будут хвататься за маузеры всякий раз, когда из разинутого Ленькиного рта, в котором начнет ковыряться блестящими штучками недорезанный буржуй, вылетит стон. По окончании работы оба дружно пощелкают языками и потребуют от полкового комиссара охранный мандат; «Именные зубы красного конника Молева никакое не мародерство, а вручены ему за храбрость именем мировой революции как личное золотое оружие!»
Говорят, история не повторяется, но Леонид Петрович безошибочно знал, что за чем последует: время непостижимым образом отбросило его обратно — в лето двадцать первого года. Теперь бы только успеть к нашим, исправить ту застрявшую в памяти неудачу… Только бы на этот раз все получилось!
Не дожидаясь опушки леса, он заворотил коня к старице, и конь, раздвигая грудью кугу, прочмокал к берегу, недоверчиво понюхал воздух, фыркнул и, понукаемый всадником, погрузился в воду. Полоса воды оказалась неожиданно шире, чем представлялось на взгляд. Ближе к середине Молев соскользнул с седла и поплыл рядом, держась за луку и радуясь, что не успел обуться, а так и сиганул с крыльца на чью-то непривязанную лошадь, пока беляки занимались комбедом. Успеть бы, только бы успеть! Коли уж ему довелось снова попасть в пережитый когда-то день и час, может, на этот раз посчастливится привести на помощь своих? Может, удастся даже чумацкую кирпичину объехать?
Конь, оскальзываясь, выбрался из воды на кручу. Молев, прыгая одной ногой, занес другую в стремя. И тут на него из зарослей наскочил десяток мушкетеров.
— Признавайся, что делал за Луарой? — закричал старый длинноусый капитан, приставляя к боку Молева кинжал.
Ошарашенный, Леонид Петрович ничего не ответил. Он бы поклялся, не покривив душой, что вообще на том берегу не был…
Мушкетеры по-своему расценили замешательство пленника:
— Чего с ним цацкаться? Гугенот! К коннетаблю его!
Молева запеленали в плащ, бросили поперек седла на лошадь, долго куда-то везли. Потом втащили в избу, швырнули связанного на пол, бесцеремонно скатили с плаща. Со скрипом задвинули снаружи ржавый засов. Упираясь стянутыми вместе ладонями, Молев перевернулся. Сел. Привалился спиной к стене.
Света внутрь проникало ровно столько, чтобы убедиться: здесь. никогда не жил и не мог жить французский крестьянин: откуда бы в его доме взяться огромной, в полгорницы, печи с синими, слегка закопченными петухами на штукатурке, с широким, продымленным зевом топки? Продолжая свои подлые штучки, время опять переместило Молева. Вляпался! Все из-за этой шкуры Тюшкина, чтоб ему свинцовой галушкой подавиться! Сейчас сюда ворвется главный батькин палач и…
Тонкая жилка забилась в уголке левого глаза. Молев подтянул к груди колени, утопил в них лицо…
Прихлынула неестественная тишина, собралась у висков, сделалась одуряющей и вязкой. Но в следующий момент в ней забрезжили привычные звуки. Вот мерный рокот водокачки ровной строчкой прошил мрак. Вот вплыли состарившиеся в долгом полете паровозные гудки. Взахлеб перекликнулись дворняжки. Вопросительно звякнуло неутешное коровье ботало. Леонид Петрович вновь осознал себя сидящим на крышке погреба, а Дыницы разговаривали вокруг знакомым ночным языком.
Молев торопливо пошарил рядом с собой, нащупывая кисет, скрутил цигарку потолще. Едкий табачный дым защипал в носу, забил горло.
Вместе с отлетающим дымом уходило из тела напряжение, оставляя противную хлипь в коленях.
Как наяву всё.
«Постарел, — подумалось Леониду Петровичу. — Теперь, пожалуй, и малой малости того не перенес бы…»
Он усмехнулся, вспомнив, как в прошлый четверг Минька Гришак, зыркнув на перемене по сторонам, начертил мелом по черному цоколю: «Бурбон златозубый», — из директорского кабинета отлично виден тот угол здания. Молев ни слова не сказал шалопаю. Мел с цоколя техничка тетя Поля стерла мокрой тряпкой. А кто может стереть воспоминания?
Леонид Петрович заглянул к детям. Постоял. Послушал спокойное дыхание Олежки и Кати. Олежка перевернулся на живот и сдавленно вскрикнул. Леонид Петрович подоткнул ему под бок одеяло.
«Вам бы таких снов никогда не видать! — молитвенно пожелал он им то, что желал каждую ночь. — Спите и просыпайтесь без страха…»
Пробрался обратно в комнату. И тихо улёгся на кровать с открытыми глазами, закинув руки за голову.
Школе стало немножко грустно. Она так старалась, творя его именем и знаниями, замещая пять минут его жизни тремя часами растаявшей в прошлом Варфоломеевской ночи!
Но он беспрерывно возвращался в собственную историю.
Тоже минувшую.
И все же навсегда для него живую.
Не перешагнуть человеку через тысячу пережитых Варфоломеевских ночей! Не выкинуть из памяти их. Всем отзвучавшим векам не перевесить любого года жизни из тех, которые довелось хлебнуть крестьянскому парнишке Леньке Молеву.
Школа пробовала подступаться еще и еще раз.
Но память Леонида Петровича оказалась прочной.
Грусть Школы перешла в разочарование. В эти дни на уроках было совсем нельзя заниматься: ни с того ни с сего начала слезиться крыша и на втором этаже протекли потолки, хотя дождя не наблюдалось по крайней мере два месяца. Потом вдруг в здании завелись привидения. Зеленые, светящиеся летучие мыши ростом с теленка дни и ночи свисали с труб, пугая детей и молоденьких учительниц. Пытались обметать их швабрами, прижигали примусами — ничего не помогало. Дыницкие старушки велели окропить здание святой водой и устроить на этом месте церковь. Леонид Петрович ужасно разозлился, затопал ногами: «Неизвестно кого надо водой! Сами скоро от святости прозрачными сделаетесь!» Однажды утром цепочка босых светящихся следов протянулась из Школы прямиком к дому Воропаевых. Под вой и причитание старой Воропаихи Леонид Петрович слазал на чердак и извлек из-под пыльных мешков шестиклассника Сему, зеленого и дрожащего как туманное люминесцентное чудище. «Я хо-хотел снять о-оо-одно, а о-оно не за- захватывается-а-аа, пустое насквозь…» — всхлипывал незадачливый исследователь. Всей семьей мыли Сему в бане, но от горячей воды он светился еще ярче. Выцветал он две недели, и все это время Воропаиха требовала в медпункте бюллетень по уходу за больным ребенком… В тот же день привидения сгинули.
Случились тогда и другие нелепости, впрочем, совсем крошечные. Ну, например, ботаник поздоровался с пятым «б», а из дымохода как польется художественный свист: «Солнышко светит ясное, здравствуй, страна прекрасная!» Учитель заподозрил Миньку Гришака. Но Минька виновным себя не признал: «У меня, — говорит, — от природы щеки вздутые будто я свищу». К тому же выяснилось: этой песни никто не слыхал, ее даже по радио пока не исполняли: Школа перепутала и выдернула из будущего еще ненаписанную мелодию. Нерасследованным оказался случай в физкультурном зале: ровно под Новый год кто-то слепил под елкой снеговика. Снеговик простоял все праздники и растаял незаметно, не оставив после себя луж.
Постепенно, однако, все вошло в норму. Дни, наполненные и ровные, складывались в четверти и полугодия. От каникул до каникул в Школе клокотала жизнь. Да и на каникулах, если правду сказать, ученики не забывали Школу: то утренник, то хор, то мотоциклетный кружок. Потосковав, Школа прекратила эксперименты. А нерастраченную любовь перенесла на молевских ребятишек Олежку и Катю.
Впрочем, трехлетняя Катя мало отличала воображаемое время от реального, поэтому легко променяла смешной Кроличий город под крыльцом — с танцплощадкой и базаром! — на купленную Леонидом Петровичем целлулоидную куклу. То ли у толстой спокойной лупоглазой девчонки полностью отсутствовала фантазия, то ли Школа не ладила с дошколятами…
Другое дело Олег. Школа считала его ровесником — он пошел в первый класс в год ее открытия — и потому сразу нашла с ним общий язык. Сначала были автомобильчики — Олежкиного роста, но с настоящим