мотором… Красивый пони для разъездов… Карликовый дирижабль… Гостеприимный капитан Немо на «Наутилусе»… В восемь лет Олег уже на льдине Папанина. А в десять после недолгих, но решительных уговоров волшебница Школа отпускает его в Испанию. Там, к сожалению, Олежке не повезло: во втором же бою ему прострелили ногу навылет. Но три недели в пионерлагере (естественно, лишь об этой отлучке из дому знали родители!) настолько его подлечили, что по возвращении он почти не хромал. Побега его, таким образом, никто не заметил: Школа умела вклеить месяц своего независимого времени в какой-нибудь получасовой промежуток обыденного мира.
События, пережитые Олегом в ледовом лагере Папанина или под пулями фалангистов, имели реальность для него одного, он это без труда осознавал и никогда никого не пытался убедить в обратном, даже невзирая на такие откровенные свидетельства его правоты, как звездчатый шрам под коленом, И все же поинтересуйся кто-нибудь вовремя — знаменитый полярник наверняка припомнил бы удивительный случай, когда к его палатке спустился на парашюте мальчик с подарками от белорусских школьников и через два дня храбро убежал на лыжах к далекому материку. Да и в интернациональной бригаде гарибальдийских стрелков вряд ли позабудут легконогого серебряного горниста. Что перед этим насмеки мальчишек — после того как на уроке географии Олег едва не выдал себя слишком уж подробным рассказом о полярном дрейфе?
Характер у Школы испортился не сразу, во всяком случае, не с того момента, когда в поселке прозвучало слово «война». Она без ропота перенесла потерю стекол — невдалеке бомбили переправу. Вскоре осколки мин исцарапали стены, местами догола ободрали штукатурку, но кожа дело наживное, нарастет. Не взволновал Школу даже неоконченный летний ремонт — не такой человек Леонид Петрович, чтобы учебный год застал его в непригодном здании, успеет. Слово «война», с которым у людей связывались ужас и боль, по-прежнему оставалось для Школы просто словом, вызывало представление не более чем о маршах, подвигах, веселых маневрах и прочей романтике, почерпнутой из того же Дюма да из Купера. Она хотела по привычке послушать мысли директора, но обнаружилось, что он ушел добровольцем и с тех пор не подавал о себе вестей.
Обеспокоило Школу внезапное исчезновение учеников. Август перевалил на вторую половину, а по классам все также штабелями громоздились парты, гулял сквозняк, ветер заносил внутрь запах гари и пыль, хлопала во втором этаже сорванная с одной петли форточка. Конечно, это была не ее забота, на это существовал завхоз. Ее доля следить, чтоб сырость не мешала, не отпугивали детишек неясные шорохи, не давили на стриженые затылки потолки. А уж с этим Школа как-нибудь справлялась.
Но директор и завхоз не появлялись, не возвращались ученики. Детей в поселке осталось совсем мало, да и те крались в тени домов одиночками, без гомона и возни. Канонада прокатилась мимо — больших оборонительных сооружений под Дыницами не возводили. Несколько дней в классах лежали раненые, и Школа, серея от чужой боли, отвлекала их видениями пальмовых пляжей, поила прохладной газированной водой. Потом раненых спешно погрузили в машины и увезли. К зданию подлетели на мотоциклах люди в серо-зеленых шинелях, поговорили на лающем языке, прибили к двери табличку «Комендатура». Язык этот незнакомым, однако, не был: семь лет Школа с каждым новым поколением зубрила превращенные в дразнилки спряжения: «Их бине, ду бине, полено, бревно, что немка дубина мы знаем давно…»
«Немку» Гитель Иосифовну ругали зря. Она была близорука и добра, учила терпеливо, не придиралась и судьбу свою последние годы оплакивала лишь оттого, что приходится преподавать ненавистный большинству жителей предмет, который сама она к тому же любила. Эвакуироваться ей было некуда, и ее едва ли не в первый вечер привели на допрос.
— Юде? — обрадовался комендант, рыжий толстый офицер с засученными рукавами, открывающими крупные веснушки до самых локтей. — Это ест славно… Ми вас будет мало-мало стреляйт… Абшисен…
И звучно прищелкнул в воздухе пальцами.
Говорил он по-немецки каким-то сумасшедшим ломаным образом. Словно иначе эта русише лерерин[1] не поймет. Даже после того как она прочла ему с вызовом, стараясь блеснуть университетским произношением:
он лишь презрительно поднял бровь:
— Хайнрих Хайне? Он не ест наш немецкий поэт…
— Что вам от меня нужно? — спросила Гитель Иосифовна сразу же осевшим и тихим голосом.
— Ми вас тоттен нихт…[3] Ви будет ест переводчик…
— А если я не соглашусь?
— Кто же вас спросит? — брезгливо спросил офицер, переставая коверкать слова. — Отсюда нет выхода!
Он обвел рукой бывший директорский кабинет, уязвимый и голый после того, как фашисты выбросили прямо через окно работы ребят-умельцев. Лишь макет электростанции, превращенный в пепельницу, сиротливо стоял на отдельном стуле. Своим жестом рыжий офицер как бы давал понять, что имеет в виду не только кабинет и это здание, но весь поселок, и захваченный кусок страны, и насильно водворенный новый порядок, — отовсюду Гитель Иосифовне не было выхода. Он склонил голову к плечу и прищурился. Потом решил, что дал достаточно времени на размышление, и вновь шутовски прищелкнул пальцами:
— Ну вот… Абцилен зих[4] кости без кожа…
Школе шутки рыжего не понравились, В тот же вечер он скатился с лестницы, схлопотав на коротеньком пролете два перелома и сотрясение мозга. Его преемник, хлыщеватый, сухой как сигарета, обследовал перила и ступеньки, ничего, кроме обыкновенного гвоздя, не обнаружил, гвоздь приказал вытащить, а по инстанции уведомил, что, по его мнению, «гауптман Краузе во время дежурства был не иначе как мертвецки пьян и по выздоровлении подлежит строгому наказанию за временное дезертирство…». На всякий случай новый комендант переселился в спортивный зал на первом этаже и продолжил беседу, после которой Гитель Иосифовну окатили из кувшина водой и усадили сбоку стола спиной к шведской стенке.
Дыницы были районным центром. Комендатура поэтому тоже была районная. Арестованные оказались из ближних мест, почти сплошь свои. Раненый советский офицер. Избитая хуторянка, у которой он прятался. Мужик со станции, произносивший распухшими, окровавленными губами одни ругательства, но так безразлично и сосредоточенно, что учительница даже не краснела. Двойняшки Колька и Котька Бабичи, науськавшие на солдат свою кудлатую собачонку. Студент Сява, не успевший выбраться из заварухи у переправы. Даже комендант понимал: спрашивать их не о чем, дело до безнадежности ясное. Не представляло труда сообразить и что их ждет: в школьном дворе на физкультурной перекладине раскачивались для устрашения жителей задубелые на ветру веревочные петли. А в углу кабинета молоденький, только-только из гитлерюгенда, фашистик Бинк, прикусив от усердия кончик языка, малевал