мою смотрите? Моя — от бедности: на бритвы у нас большой дефицит! А вы у старшего лейтенанта Вариводы полюбуйтесь. У того борода — прынципиальная, берлинская. Он слово дал такое: пока в Берлин не войдем, снимать не будет. Надолго ли к нам прибыли? Гостите! У нас тут — тепло и не дует; погуляете намест воздуха!
Всё, что он говорил, было так просто и обыденно-весело, что Льву Николаевичу стало чуть-чуть неловко за свое настроение. Немецкий тыл! Смелый полет в тыл противника... Для кого — полет, а для этого парня — жизнь изо дня в день, месяцами... Может быть, годами... И — ничего. «Гуляйте по воздуху!»
Он хотел поддержать начавшийся разговор, но от берега к нему, торопливо ковыляя, двигалась еще одна маленькая фигурка. Совсем низкого роста, видимо, горбатая, молодая женщина, тоже в полушубке и валенках, и тоже с автоматом на ремне, шла навстречу к нему, не отводя от него больших, издали заметных, как будто удивленных чем-то глаз.
— Ой, товарищ Жерве, здравствуйте! — смущаясь, заулыбалась она уже за десяток шагов. — Ах, как же вас одного оставили? Нехорошо как! Ну, сейчас, сейчас... Я вот только йод у Зернова возьму и отведу вас к начальнику штаба... Или, кажется, Алексей Иванович уже вернулся. Вам же отдохнуть надо, покушать... Ой, может быть, вы с дороги в баню хотите?
Летчик Зернов поставил самолет в импровизированное укрытие и шел теперь тоже к Жерве.
— А! — закричал он, заметив девушку. — Я его проклятые йоды за пазухой везу, а он сам не удостаивает явиться? На заместителях выезжает? Не дам! Приветствую, веселая царица Елизавет! Здравствуйте, Лизонька, дорогая! А где же именинник наш? Пятитысячный! Слышали, слышали!.. Ну, как же, конечно, привез, двадцать пачек, как уговор был. Но фрицы-то — крохоборы проклятые! Подумаешь, пять тысяч! Да у Степы одна борода в целый десяток не уложится!
Летчик и эта маленькая девушка так радостно улыбались друг другу, что можно было сразу почувствовать, какая большая, прочная и теплая боевая дружба соединяет всех этих людей. Жерве захотелось в свою очередь включиться в их дела, почувствовать и себя не совсем гостем.
— Да, кстати... — начал он и запнулся, не зная, какое слово лучше употребить. — У меня тут тоже есть... передача... Тут товарищу Браиловскому его матушка просила вручить фуфайку, кажется... И лекарство от бессонницы...
Он не договорил: громовый беззастенчивый хохот заглушил его слова.
Оглушительно смеялся партизан с помелом. Согнулся пополам летчик Зернов. Даже милая девушка эта, всплеснув руками, одарила Жерве сияющей улыбкой...
— А что? В чем дело, товарищи?
— Да нет, товарищ писатель! Ха-ха-ха! Мы это — так просто! Браиловскому — фуфайку? Ой, умора! А еще чего? От бес-сон-ни-цы? Хо-хо-хо! Вот-то спасибо скажет! Ну, погодите, товарищ писатель: мы его вам сей момент из-под земли предоставим, ежели добудимся. Передайте ему лично!
Жерве ничего не понимал, но сам смеялся. Партизаны же долго не могли успокоиться. Зато Зернов скоро нахмурился снова. Он, старательно попадая валенками в слишком широко для него разбросанные следы длинного подметалы, шел к берегу, но всё оборачивался назад, в ту сторону, где его «ПО-2» остался замаскированный искусственной сосновой рощицей.
— Смотри, Петрушин! — недовольно морщился он. — Ну, как же нет? Гляди! Вон, по-моему, конец оперения заметен... Да вон, правее той вешки! А что ты фыркаешь, друг милый? Что удивительного, что волнуюсь? Ты возьми свои ноги, отвинти и снеси в ломбард, чужим дядям на сохранение... И не волнуйся! Сверху-то хорошо замаскировали? Ветром сеть не снесет?
Горбатая девушка ничего не говорила. Она только, всё с той же ясной улыбкой взглядывала на Льва Николаевича лучистыми глазами, и Жерве спрашивал себя, где и когда он видел уже это милое, умное, прекрасное лицо на слабых плечах, над переломленным болезнью маленьким телом? Припомнить, однако, он ничего не мог.
Глава LVII. МНЕ ОТМЩЕНИЕ...
Около полуночи Лев Николаевич оторвался от своих записей; он выпрямился и с удивлением огляделся: «Да не сон ли в конце концов это всё?»
Перед ним желтел грубо сбитый из простых досок стол. На столе тускло горела керосиновая лампочка, судя по форме резервуара, добытая из железнодорожного стрелочного фонаря. Жерве признательно взглянул на эту лампочку: он уже знал, — во всем подземном убежище было только два таких источника света; один отдали ему.
Он повел глазами вокруг. Голые песчаниковые стены поблескивали мелкими кристалликами кварца. Дверь, сколоченная из таких же досок, как и стол, держалась не на железных, на ременных петлях. Неправильный свод пропадал в темноте...
Подняв голову, Лев Николаевич вгляделся в сумрак. Там, на потолке пыльными комочками висели три маленькие летучие мыши. Три! Метров десять-пятнадцать земляной толщи, и над ней, наверху, — дремучий, глухой лес; снега, непролазье...
Лев Николаевич встал и, разминаясь, прошелся взад-вперед по своему необычайному обиталищу. Он потрогал холодный каменистый наждак стены, щекой ощутил на расстоянии сухой жар, текущий от раскорячившейся на полу чугунной печки... Рукав этой печурки был выведен куда-то прямо сквозь камень; корреспонденту военной газеты отвели без всяких просьб лучшее место; в других закоулках пещер глаз не раскрыть от пелены дыма.
Три последних дня у него не было ни одного часа свободного. Его возили и водили на лыжах по соседним партизанским деревням и хуторкам. Две ночи ему довелось провести там, в Корпове, в избе, где пока что обитали командир отряда и Родных, которого все партизаны именовали комиссаром. По его приказу горбатая санитарочка Мигай передала Льву Жерве свои бесхитростные записи, всю историю отряда за шесть месяцев.
Льву Николаевичу повезло. Вернее сказать: Пубалт, повидимому, хорошо знал, куда его надлежит направить... Маленький советский мирок вокруг него, еще теснее сжатый фашистским морем, чем Лукоморский пятачок, жил, точно чудом, дерзко-самостоятельной жизнью... Правда, в феврале 1942 года отряд Архипова был еще мал и слаб, недостаточно организован. Он, конечно, еще не мог вести тут, в глубоком тылу противника, боевую работу в значительных размерах... Но Жерве ясно чувствовал, что со временем из этого отряда вырастет нечто несравненно большее; так на крошечном зернышке соли, опущенном в перенасыщенный раствор, вырастает могучий кристалл.
Задумавшись, Жерве остановился и прислушался: «Часы тикают? Откуда? Где?»
Недоверчиво оглянувшись, он всмотрелся по звуку в самый темный из углов пещеры. Да, на самом деле! Сколько ни привыкай, никогда к этому до конца не привыкнешь! Что за люди! Что за сила жизни в них!
На каменной стенке деловито помахивали маятником жестяные колхозные часы-ходики. Циферблат их был помят и покрыт копотью. Вместо гири висел, равнодушно делая свое несложное дело, ржавый железнодорожный костыль... Тем не менее, часы усердно отсчитывали секунды, и весь их бодрый вид говорил, казалось: «Е-рун-да! Висели мы в избе у колхозного пастуха, шли... Висели у сторожа на молокозаводе — тоже не остановились... И здесь, под землей, идем! Хорошо сделали, ребята, что захватили нас. Давайте жить покрепче... Мы еще пригодимся!»
Некоторое время Жерве благодарно и почтительно взирал на маленький хлопотливый механизм. Потом, всё еще улыбаясь, подошел к отведенной ему койке и только хотел отвернуть край постланного вместо одеяла старого ковра, как за дверьми, ближе к выходу, что-то случилось. Там раздалось несколько окриков, послышались громкие голоса. Сквозь дверь сильно дунуло ночью и морозом; язычок лампы словно присел на корточки и тотчас же выпрямился опять.
— Лев Николаевич никуда не ушел? — спрашивал кто-то. — Здесь, здесь. Он у нас днем и ночью пишет... Условия ему предоставлены... Вот сюда, направо, товарищ старший лейтенант...
— Товарищ Варивода?
— Я, Лев Николаевич! Не спите? Хорошо, что не спите! Прикрой дверку, Федоров! Командование