Гурьев небрежно пожал плечами: «Подумаешь! Есть о чем спрашивать?»
Они переехали мостик, перекинутый над трещиной в береговом припое, и маленькая машина пошла кружиться и буксовать по разъезженной ее могучими собратьями трассе. Ехать стало скучновато: в стекла ничего почти не видно, кроме безбрежной белой пелены снега. Владимир Петрович ушел подбородком в воротник и незаметно задремал.
Очнулся он оттого, что машина стояла недвижно.
— Владимир Петрович! Товарищ военинженер! — тревожно тормошил его Гурьев... — Владимир Петрович, проснитесь! Плохое дело! ..
Встряхнувшись, он сел, как встрепанный: «Заблудились? Бомбежка? Какой километр?»
Километр был одиннадцатый. В воздухе царила полная тишина. Вешки, окаймляющие трассу, виднелись и справа и слева. Но за ними, сойдя с дороги на дикое снежное поле, прорезав с ходу довольно высокий вал, отделявший полотно от целины, стояла полуторатонка. Та самая, на которой уехали киноработники. Она стояла неподвижно, глубоко уйдя колесами в сыпучий снег. И это бы еще полбеды; но ее мотор работал. Около нее не было никого: ни кинооператора, ни его забинтованной спутницы, а в шоферской кабине, отвалившись к левой ее дверце, полулежал, полусидел молоденький красноармеец- водитель. Грудь его была насквозь прострелена выстрелом в упор, очевидно с правого сиденья. Кровь текла на пол кабины и, застывая, капала сквозь щели на снег.
В первые минуты ни Гурьев, ни Гамалей никак не могли сообразить, что же именно тут произошло. Прежде всего им пришло в голову — налет истребителя; шофера убило; перепуганные пассажиры кинулись бежать по дороге...
Однако сейчас же они обратили внимание на то, что впереди на трассе — а глаз тут хватал далеко — никого не было видно... В то же время в кузове не оказалось лыж; только чемодан кинооператора валялся на грязных досках.
— Ах ты, чтоб тебя! Ах ты, дело-то какое! — повторял бледный, как мел, Гурьев, то открывая, то закрывая дверь кабины грузовика и не отваживаясь взглянуть в глаза Гамалею. — Что же делать-то будем, товарищ начальник?
Делать было нечего. Инженер Гамалей распорядился: ждать, пока подоспеют другие машины.
Первые грузовики подошли примерно через полчаса. К этому же времени спереди, от середины озера, явился ближний патруль. Тогда картина начала проясняться.
Нет, шофер Анчуков, Илья Ларионович был застрелен вовсе не с самолета. Его, несомненно, убил тот, кто сидел рядом с ним в кабине; он незаметно приставил к груди Анчукова с правого бока пистолет и выстрелил сквозь одежду... Самолет! А где же тогда пробоина в крыше, в стекле или в стенках кабины? Этот человек сделал свое дело, а потом ушел. Куда?
И как только этот вопрос «куда?» встал перед столпившимися вокруг встревоженными людьми, как только кто-то из них поднялся в кузов машины, чтобы осмотреть лежавший там чемодан, тотчас же его внимание привлекло какое-то темное пятнышко вдали на снегу за рядом невысоких торосиков, правее дороги. Сверху оно бросилось ему в глаза.
Человек десять, вытаскивая на всякий случай оружие из кобур, торопливо пошли туда. Дойдя до небольшой, вертикально стоявшей льдинки, они остановились.
Нет, оружие здесь было уже ни к чему! За льдиной, раскинув по снегу непомерно длинные руки, уткнувшись лицом в наст, лежал кинооператор Латкинохроники Генрих Кальвайтис. Одна лыжа осталась у него на ноге, другая, видимо, была сброшена судорожным движением. На правой затылочной стороне черепа, под меховой шапкой, чернело пулевое отверстие — выходное. Левая часть головы была разнесена вдребезги. Лыжный след — второй лыжный след — проходил мимо его трупа прямо и ровно, не прервавшись ни на полметра, не свернув ни на полградуса в сторону. Прямой, как нитка, чуть заметный на крепком насте, он уходил прочь так спокойно, точно сзади не осталось ничего, могущего смутить или встревожить того, кто прошел и потерялся в быстро спускавшейся над озером мгле.
Собравшиеся возле мертвого человека люди хмуро оглядывали его. Кто-то попытался перевернуть тело, но его остановили...
— А вы еще говорите, товарищ военинженер, вторая с ним была женщина? .. — с некоторым даже возмущением проговорил красноармеец из патруля. — Какая же тут женщина? Разве это женских рук дело?
Все вернулись к стоящей у дороги машине. Открыли чемодан, лежавший в ее кузове. Чемодан был пуст. Несколько порожних жестянок от кинофильмов, грязные тряпки да два или три чурака ольховых дров. Ничего более...
Когда всё это было установлено, пора уже было ехать. Но всех томило тяжелое состояние неведения, досада.
— Чорт знает что, товарищ военинженер! — сказал майор, прибывший к месту происшествия на одной из машин из Кокорева. — Темное дело какое! Что ж патруль? Отсюда наладить погоню за этой... ничего уже не получится: вечер, дымка... Лучше давайте двигать вперед: доедем до поста, позвоним в бригаду. Что за баба такая?! Ну, это ясно, что с намерением перейти «туда», но место-то какое выбрано! И заметьте, — женщина ли всё-таки это была? Может быть, переодетый гитлеровец какой-нибудь? Сами подумайте: ехать вместе с человеком, ухлопать шофера, потом пристукнуть и своего спутника и уйти мимо него на лыжах, посередь Ладоги, на ночь глядючи, куда-то в снежный простор, в неизвестность... Не хотел бы я с такой дамочкой невзначай встретиться, не зная, что это за человек!.. Что ж, остается надеяться на одно из двух, инженер: либо перехватят ее по дороге, в сторожевом охранении, либо же, еще того верней, закурится ночью поземка, прихватит морозец... Вот тогда ей будет каюк!
Как бы то ни было, Владимир Петрович уехал с этого одиннадцатого километра в чрезвычайно тяжелом состоянии духа. На твоих глазах вырвалась из рук какая-то вражеская гадина, убила человека и ушла! Нет ощущения обиднее, чем это.
Четыре дня спустя инженер Гамалей возвращался в Ленинград. Он не забыл, что случилось с ним тут на дороге совсем недавно. Нет, но воспоминание это сгладилось, потускнело, отлегло от сердца. Почему?
Во-первых, время подходило очень уж хорошее: весна скоро! Весна — это надежда. Всё, к чему тянется человек, всё, что он хочет больше всего на свете, оживает и крепнет весной.
А кроме того — Женя. Друзьям, конечно, трудно было видеться: у обоих хлопот полон рот. И всё-таки в полковой столовой, где боевые товарищи капитана Федченко с таким трогательным радушием принимали очкастого инженера, в женином блиндаже (Гамалею уступил там койку по уши влюбленный в своего «ведущего» Женин «ведомый» Ходжаев), на улице они поговорили почти обо всем.
Владимир Петрович сделал главное — он рассказал и своему старейшему, самому верному другу всё, что стало известно о гибели его, Вовиной, матери. Трудная тяжесть не то, чтобы свалилась поэтому долой с его плеч, но всё же как бы перелегла отчасти и на плечи второго человека.
Капитан Федченко бурно принял эту черную новость. Несколько часов он не мог успокоиться: расспрашивал, вскакивал, бегал взад-вперед по блиндажу и верил, и не верил, то бледнел от ярости, то крепко стискивал зубы, так что мускулы на скулах становились железными. «Но что же сделать-то со всей этой мерзостью? — спрашивал он. — Мало же очистить от нее мир! Еще же что-то нужно...»
А потом он сел за стол и задумался. И вдруг такая далекая от того, что их мучило, улыбка забрезжила на его лице.
— Вовка.. — стесняясь и гордясь, нерешительно проговорил он... — а ведь я женился, правда! И представь себе, на ком? Краснопольского авиаконструктора знаешь? Ну да, известного... Так вот, на Ире, на его дочери.
Вова Гамалей немного удивился. «Ира Краснопольская? Так ведь она же совсем еще маленькая...»
— Ну, Владимир, ты всё такой же! — с удовольствием рассмеялся Федченко. — Часов не наблюдаешь, лет не считаешь. Выросла она давно, Вова! Большая она теперь, ох, какая большая...
Они заговорили о семьях, о живых близких, о будущей жизни. И обоим почувствовалось: да, да, чем ни болей, как ни страдай каждый, а она лавиной летит вперед и торжествует... «Знаешь, Ира сюда приедет. Скоро, в начале апреля! Эх, Вовка, Вовка!»