– Сейчас они освящают знамена! – говорю я тихо.
– Вот оно что… – усмехается Брюнн.
Спустя некоторое время приходит малыш Бланк, садится по другую сторону от меня.
Снова гремят трубы, барабанщики глухо бьют в барабаны. Знамена появляются из дверей в сопровождении чинных попов. Все, ликуя, бросают вверх шапки, многие благоговейно крестятся. Полк строится, под громкую музыку вытягивается вниз по улице, к вокзалу, на фронт.
– Если бы не было военной музыки, то войн оказалось бы вполовину меньше! – неожиданно говорит Брюнн.
– Да, Брюнн… – говорит Бланк задумчиво. – А эти попы, – продолжает он, – они же представители Бога, верно? Как наши священники? Но как же сейчас? Все под одним, под единым Богом, верно? А теперь каждый просит против другого… «Даруй нашим знаменам победу!» – говорит поп. «Нет, даруй ее нам!» – говорит наш пастор…
– Тяжелый случай! – считает Брюнн. – Может, Господь Бог вечером, как пошабашит, тянет со святым Петром жребий?
– Не мели чепухи! – взрывается Бланк, однако сразу после этого беспомощно оглядывается: – Нет, послушайте, фенрих: все священники мира служат прославлению Его, верно? Но это же и означает, что служат любви, добру, состраданию, защищают от боли и насилия? Но как же тогда возможно, что… – Он осекся, не в состоянии продолжать. – Ах, плевать на все! – вдруг говорит он и уходит.
Моя рана на бедре день ото дня гноится все сильнее, а температура не падает. Я настолько слаб, что товарищи вынуждены меня кормить, – я уже не в состоянии поднести полную ложку ко рту. Каждое утро плаваю в луже зелено-коричневого гноя, меня обдает из-под одеяла вонью, которая ужаснее тления.
Возможно, в мою рану попал какой-нибудь яд? Возможно, это вызвано тогдашним обливанием? В любом случае моя кровь ожесточенно борется с чуждой, смертельной силой, каждое мгновение миллионы лейкоцитов воюют с теми разрушительными процессами, которые день за днем увеличивают мою рану, превращая ее края в белесую и мертвую массу размером в две ладони.
С того утра, как прибыл в этот лазарет, я уже не думал всерьез о смерти – своей смерти. Теперь, каждый день слабея, смутно и тоскливо предчувствую, что так мне долго не протянуть.
И если не произойдет решительной перемены, однажды мой организм сложит оружие, будет не в состоянии преодолевать не только вечернюю температуру, но и бороться с воспалительным очагом в моем теле.
«Неужели теперь все? – в сотый раз спрашиваю я себя. – Неужели в конце концов все страдания окажутся тщетны?..»
Однажды после полудня, когда Под поит меня с ложечки чаем, в наш зал входят два незнакомых санитара с носилками. У них в руках записка, и они в поисках ходят по рядам. Я так вздрагиваю, что полная ложка перед моими губами проливается на постель.
– Что такое, юнкер? – спрашивает Под.
– Может, они за мной? – тихо говорю я.
Я чувствую, санитары ищут меня. Перед моей койкой они останавливаются.
– Ну, пшел! – говорит первый, берет мою температурную табличку, кладет ее в головах носилок.
– Куда? – спрашиваю я тупо. – Куда?
– На второй этаж, – сообщает санитар и показывает на потолок.
– Зачем? – быстро спрашивает Под.
– Там зал для ампутированных! – многозначительно говорит мужчина с ранением в грудь.
– Нет! – вскрикиваю я. – Нет, я не хочу…
Под гладит меня по голове:
– Спокойно, юнкер, спокойно…
– Нет, лучше умереть! И умереть здесь, среди вас…
– Ну, пшел! – повторяет первый санитар.
Второй дает понять, что сейчас позовет фельдшера.
– Давай я пойду вместе с тобой! – говорит Под. – Все бесполезно, будь благоразумен! Без твоего согласия они не будут ампутировать…
– Моему другу Майеру, – встревает мужчина с ранением в грудь, – они ампутировали без всякого согласия – просто дали наркоз, когда он заснул.
– Заткнись, дурак! – дико вскрикивает Под.
Я дрожу всем телом. Покориться? Или бороться? Сопротивляться до последнего удара сердца. При моем состоянии не так долго ждать…
– Пойдем, не волнуйся! – повторяет Под, кладет мои паучьи лапки между своими медвежьими лапищами, смущенно поглаживает их. – Ведь сначала за тобой понаблюдают – минимум дней восемь! И если ты затем не пожелаешь… Ты сможешь решиться, узнав, как они это делают!
Я падаю обратно на постель.
– Да, Под, – говорю я. – Да, Под…
Когда они кладут меня на носилки, я случайно встречаю взгляд Шнарренберга. Глаза у него огромные и округлившиеся, словно в них отразился какой-то новый свет. Все напряженно смотрят мне вслед. Под с трудом сопровождает меня до двери.
– Я буду подниматься каждый день! – пылко говорит он. – Через три дня я уже так поправлюсь, что смогу карабкаться по лестнице!
Его медвежья фигура, наклонившись, застывает в дверях. На его широком, округлом лице выражение, какого я у него еще никогда не видел.
У палаты на втором этаже вид, от которого грудь словно пронзает холодной сталью. Человек с ранением в грудь был прав: ни у одного ее пациента нет всех конечностей. У лежащих в койках такое выражение на лицах, словно самое страшное позади, у ковыляющих между койками на костылях и с тросточками у кого нет руки, у кого ноги, а у некоторых – того и другого. В коридоре, на маленьком ящике с колесиками, сидит человек, у которого отняты обе ноги по бедро и одна рука по локоть. Он первый, кто меня приветствует.
Меня кладут на отдельно стоящую у окна кровать, с которой открывается тот же вид, что и с койки Пода, – разноцветная церковь с голубыми куполами-луковичками, набережная Москвы-реки, в которой купаются человек сто. Напротив меня лежит босняк, черный, скроенный как гладиатор мужчина, чья смуглая восточная кожа такого оттенка, словно под ней течет белая кровь. Рядом с ним лежит пожилой человек с бородой лесника, напоминающий тирольского дровосека.
Сотня глаз смотрит на меня жадно, вопросительно. Ах, я сам знаю, что за явление для палаты, когда прибывает «новичок», вот только мучительно быть этим «новичком». Некоторое время спустя один решается приблизиться ко мне. Он счастливец, потерял только одну ногу.
– Ну, товарищ, – говорит он дружелюбно, – здесь получше, чем внизу, верно? Ясное дело, тебе что-то отхватят, но… Что у тебя? – спрашивает он с жадным любопытством.
– Нога… – отвечаю я беспомощно.
– Тогда нам повезло, – в утешение говорит он немного нараспев, должно быть, он венец. – У нас дело получше, чем у других! – продолжает он. – Мы скоро отправимся домой, нас обменяют! Лишь бы быстрее расстаться с ногой – и плевать! Главное, что мы попадем домой!
Перед ужином приходит изящная сестра, садится на край койки, берет мою руку, словно собираясь проверить пульс.
– Ну, как дела? – мягко спрашивает она.
– Сестра, – нападаю я на нее, – зачем меня перевели сюда? Разве мои дела так плохи? Я действительно…
– Нет, нет! – улыбается она. – Вас здесь просто понаблюдают… Это совершенно ничего не значит… Многих через восемь суток спускают обратно вниз…
Но я ей не верю. Ее смех звучит ненатурально. Как я могу в это поверить, если меня ничто в этом не убеждает? Впервые с момента пленения я чувствую себя неописуемо одиноким. Если бы со мной лежал кто-нибудь из моих товарищей… А здесь откровенно чужие, турки и босняки, австрийцы и венгры.