рекламными плакатами. Ближайшая афишная тумба была завернута еще в одного кандидата. «ГОЛОСУЙТЕ ЗА КАНДИДАТА НАРОДНОГО ФРОНТА ТОТАЛИТАРНОГО ПЛЮРАЛИЗМА ОЛЬБРЫХА IV». Ольбрых четвертый радостно бил по клавиатуре персонального компьютера. От этих ударов на дисплее светилась надпись: «СВОБОДУ ЖЕРТВАМ ЛАГЕРНЫХ ВОССТАНИЙ!». Чепуха какая-то, подумал Илья Ильич. Встреча с идеальными существами отодвигалась в область мечтаний и размышлений.
Как бы в подтверждение этой мысли подошел официант и протянул счет. Пригожин с опаской взял документ и принялся внимательно его изучать. А Ученик тем временем вытащил наличные деньги, протянул официанту одну из банкнот и на всякий случай изготовился дать еще вторую. Но вторая не потребовалась. Наоборот, официант выдал землянам целую гору цветастых купюр, с которых на них смотрели строгие люди в белых париках, да еще и насыпал мелочи. Варфоломеев отодвинул мелочь обратно и поблагодарил:
— Спасибо.
— «Спасибо» не надо, — официант нахмурился, но все же, перед тем как удалиться, поздравил клиентов:
— С Полнолунием, господа, — и гордо удалился.
— Все-таки надул, каналья, — вдруг вскрикнул Илья Ильич. — Смотри, Сережа, у него тут значится «пурбуар», а мы не заказывали.
7
Течение времени он определял по тому, как быстро чередовались промежутки тьмы и света. Ночью было светло, а днем лампочку тушили и камера предварительного заключения погружалась в сонное сумрачное состояние, которое Евгений обозначал гражданскими сумерками. Причин такого нелепого положения было ровным счетом три. Во-первых, полуподвальное окно вследствие вековой запыленности и в лучшие времена не пропускало более двадцати процентов света, во-вторых, батюшка-мороз так изрисовал внешнее стекло, что и от этих двадцати процентов оставалось с гулькин нос, и наконец, в-третьих, наступала унылая для северной природы пора — время зимнего солнцестояния. Погоду, что называется, делали несколько чудом прорвавшихся квантов, без толку носившихся по камере в поисках чего бы такого здесь осветить.
Евгений лежал на деревянной кушетке и задумчиво разглядывал извилистую трещину, застывшую черную молнию, ударившую сверху вниз по шершавой бетонной стене. Этот ветвистый разлом, возникший лет двести назад в результате теплового расширения, был главным предметом многодневных наблюдений Евгения Викторовича Шнитке. Собственно, ничего другого, более интересного, в камере и не было. В результате эта, в других условиях малозначительная деталь, приобрела для узника первостатейное значение. Она снова и снова будила его голодное воображение, представая то в виде сказочного летающего дерева, то, наоборот, в виде его корневища, или вдруг превращалась в темное русло какой-то большой реки с многочисленными притоками, с маленькими населенными пунктами — каменными пупырышками на ее бетонных берегах, а то преображалась в многозначительные физиологические линии на холодной ладони каменного гиганта, изготовившегося сжать наконец ее в кулак. И тогда Евгений часами разглядывал таинственную судьбу сказочного великана — трогал руками шершавый камень, привставал на колени, тщетно пытаясь расшифровать извилистый вектор любви и жизни.
Конечно, вначале голова его была занята совсем другим. Он перебирал в памяти свой первый разговор со следователем и все никак не мог понять, что же он такого сказал, из-за чего его сразу же не возьмут и не отпустят? Следователя, специально уполномоченного по Северной Заставе, Евгений сразу узнал. Гавриил Иванович Лубянин, в графе «приход» которого значилось четыре тысячи пятьсот сорок три рубля семьдесят девять копеек, седой старый человек, низкого воинского звания, собирал себе на «запорожец», откладывая в месяц двадцать рублей. Единственное повышение он получил в переломный период вскрытия беззаконий культа личности, когда отправляли на пенсию и лишали званий переродившихся товарищей, запятнавших себя более жестокими репрессиями. Но, видно, какие-то свойства его натуры не позволяли ему двигаться дальше вверх по ступеням табели о рангах, ибо он так и оставался оперуполномоченным в низком звании, ожидая следующего, не менее переломного момента.
Евгений следил, как раскрывается на столе шершавая охристая папка, как пишется число, месяц и год его рождения, как ходят большие мохнатые белые брови над выгоревшими от времени глазами Лубянина. Почему-то особенно неприятно чернел год его рождения — одна тысяча девятьсот пятьдесят второй. Конечно, он слыхал о том, что сейчас не то время, и что история повторяется только в виде фарса, и что теперь отсутствие вины не является отягчающим дело обстоятельством, но все же, все же было страшно. Лубянин, обнаружив отчаянное заикание подопечного, попросил того не волноваться, а сам перевернул папочку и надписал: «Хранить вечно». Эта надпись измельчала в прах и без того ничтожный промежуток живого состояния человека. Когда Евгений назвал место своего рождения, совпадавшее с местом последней прописки в паспорте, белые крылья взметнулись вверх, и лубянинское служебное рвение воспарило под самый потолок второго этажа государственного дома.
— Так вы, Евгений Викторович, к нам из столицы?
Евгений виновато качнул головой и почувствовал, как Лубянин пошарил на дне его темных прозрачных глаз.
— Квартира столичная за родственниками осталась? — уточнил оперуполномоченный.
— Родственников нет, квартиру с-сдал.
— То есть как — сдал? — искренне возмутился Лубянин. — Вот так вот запросто взял и сдал?
— Да.
— Вот так вот за здорово живешь? — не унимался бывший клиент Шнитке. — Да нет, постой, обменял, наверно, а?
— С-сдал, — настаивал Евгений, — у меня документ есть. З-здесь на прописке лежит. — Евгений показал куда-то наверх. — С-скажите, п-почему меня арестовали?
— Да тебя расстрелять мало за такое! — в сердцах выпалил оперуполномоченный и нарисовал большой вопросительный знак в воображении.
У Евгения в тот момент вдруг отлегло от сердца. И сейчас, лежа в полутемной камере, он даже с каким-то светлым чувством вспоминал старого седого служаку, недалекого, но честного внутри себя человека. Ведь вот, вскрикнул он тогда «расстрелять тебя, негодяя, надо», а у Евгения от сердца отлегло. Потому что реакция была человеческая, правильная. Ведь это даже Евгений понимал, как со стороны глупо выглядело его бегство. Лубянин, конечно, грубиян, но вовсе не такой, как те, что пришли потом, в тот страшный день, когда он должен был с Соней… Когда задрожала земля, так что, казалось, развалится его темный подвал вдоль черной молнии. Но нет, как ни качалась земля, как ни дрожал бетон, трещина почти не изменилась, ну, может, добавился еще один изломчик на ладони каменного гиганта. «Вот этот», — прошептал Евгений и пощупал новый поворот на линии жизни. Потом снова зазвучал в голове нетерпеливый голос Лубянина. Видно, ему было приказано разобраться побыстрее, видно было и то, что он давно уже отвык от допросов и дознаний. Уж слишком долго не появлялись преступники на Северной Заставе.
— Так что же будем делать? — не унимался Лубянин. — Кругом одни вопросы, шпионская ты личность.
— Я не-э шпион, — отнекивался Евгений.
— Тогда объясни, какого черта ты к нам в пограничную зону из самой матушки-столицы рванул, а? Молчишь? Ну, а я как это все начальству объясню? — Лубянин от усталости обхватил голову руками. — Ну глянь, сынок, ты вот пишешь «русский», а какой ты к черту русский, если ты Шнитке? Да тебя где ни ткни, везде дыры. Ой, только не говори мне больше про ворон.
Да, определенно Лубянин в конце первого допроса уже по-отечески относился к Евгению. Их как бы сплотило общее непонимание происходящих с Евгением событий. Но вот на второй день оперуполномоченный изменился, говорил, уже не глядя на подопечного, опять задавал те же, что и вчера, вопросы, но более стальным голосом, и когда Евгений заскулил, чтобы его наконец выпустили, вынул из стола большую, размером с дело, фотографию.
— Все ж таки ты шпион оказался, — Лубянин протянул Евгению экземпляр «бромпортрета». — Твоя