скрижали мировой истории попадем вдвоем, ты и я за тобой!
— Подожди, подожди, — перебивает Имярек. — Значит, то, что ты мне читал — это не выдумка, значит, кто-то покорил небо?!
— Не кто-то, а мы с тобой, — Бошка добродушно улыбается, — я с народом под твоим именем, под сенью твоих идей. Все, дорогой мой классический вождь, космосом спасемся, отступит твоя белуга, нечего ей поперек наших интересов валяться. Да и мне облегчение…
Бошка прервался, видно, решил не делиться своими болячками. И ни к чему это. Он был на вершине блаженства, он упивался своим великодушием, как же, простил покушение. Да еще и такой подарок старику, пусть порадуется, болезный, вишь, совсем сожрал себя, переживает, радио слушает, вражьи голоса. Как он выдержал? Ведь верил им, а не мне! А за жену-то не заступился, не попросил, слюнтяй. Все-таки он интеллигент малохольный. Такой без меня бы не потянул, без моей воли, без моей природной хитрости. Ну, пусть теперь порадуется, Бошке не жалко, Бошка не скупердяй, Бошка надавил посильнее — и прорвало с шумом, треском, вверх до самых звезд. Летай теперь, освобожденное человечество, освобожденное от тяготения предыдущих мертвых людей, нечего вспоминать. Да, были лагеря, были безвинные как бы, но ведь не зазря, для дела, для пользы…
Имярек заметил бошкин восторг. Вообще сегодня, после покушения, он изменился. Что-то там происходит, наверное. Имярек посмотрел в окно на остроконечные башни крепостной стены. Вверху небо было чистое, но пониже, над самыми крышами, повисла фиолетовая дымка отработанных горючих веществ. Июль. Жара. Обычный сонный день. Бошка оградил его от жизни. Координаторная — вот его пространство, здесь он спит, здесь он бодрствует. Никуда не пойдешь, в конце каждого коридора тупик с унылыми стеклянными глазами. Он опять посмотрел в белесый зенит. Да, улететь бы куда подальше, раствориться среди звездного населения, лишь бы не быть, не быть здесь. Глаза его опустились вдруг вниз. Он незаметно подошел к окну и оценивает расстояние до брусчатой поверхности дворика. Нет, ничего не выйдет, только руки-ноги поломаешь и дашь тем самым повод Бошке проявить жалость и милосердие. Что же делать? Что делать?
25
Но что же наш Евгений? Узник, подвергнутый вначале испытанию Лубяниным, а после подхваченный тройкой молодых подтянутых людей, потихоньку оживал. Теперь и ел он лучше, и язва мучила реже, и слух и зрение перестали его пугать так, как раньше. Дважды в день за окном громыхало. Раньше он боялся даже думать о происхождении странных разрядов, доносившихся со стороны Заячьего острова, теперь набрался храбрости и нашел объяснение: стреляет пушка. Но зачем, почему в маленьком слаборазвитом месте, степи дальнего севера, у заставы на самом полюсе скуки с огромной периодической точностью стреляет пушка? Он несколько раз задавал Соне этот тяжелый вопрос, когда она вызывала его через запыленное стекло. Она отвечала ему нервными промежутками, из которых следовало одно слово: люблю, люблю, люблю. Тогда он подумал, что пушка эта поставлена для напоминания всему населению о том, что время непрерывно движется вперед, причем для всех одинаково, да, да, для всех, и для Сони, и для ее отца, отчаянного мечтателя, и для продавщицы тети Саши, и для буйного алкоголика Афанасича, для всех свободных людей, и даже не свободных, таких несчастных, как он, узников нелепых обстоятельств. Хорошо, но зачем, спрашивается, она палит еще и ночью, когда все спят?
Ну ладно, в конце концов, был секретный объект, теперь там стреляет пушка, пусть стреляет. Важно другое. Теперь через каждые четырнадцать выстрелов появляется Соня и вручает ему свое сердце. Он же как скромный человек недолго держит его в худых руках и на всякий случай возвращает обратно — мол, выйду и тогда навечно, а пока еще посмотрим. Здесь была определенная перестраховка. Ведь по всяким косвенным признакам было ясно, что следствие зашло в тупик, из которого нужно поворачивать обратно, на улицу под названием «освобожден за отсутствием состава преступления». Иначе чем еще можно объяснить благожелательные намеки караульного, да и допросы прекратились, очевидно, дело передали дальше в какую-нибудь решительную комиссию, которая вот-вот должна принять решение, и только бюрократические рогатки затягивают развязку. Евгений наверняка не представлял, как близок был к истине.
26
Соня только что вышла из дверей государственного дома, где ей пообещали скорое свидание в присутствии охраны. Она безумно лгала про какую-то несчастную любовь простой сельской учительницы и столичного инженера, про болезнь его ума, про пожар, про то, как с ним случился приступ и он потерялся среди каналов и мостов, про наваждение Северной Заставы, про то, что он бросил все — и столицу, и работу, и конечно, это уже само по себе говорит о многом в смысле его горячности и непостоянства. Ей, казалось, не верят. И тогда она хваталась за что-нибудь правдоподобное. Говорила, что в городе слякоть, что у нее промокают ноги, что на дворе февраль, а значит, уже прошло четыре месяца, а она ведь беременна, и если они хотят, то могут проверить. При этих словах начальственное лицо уперлось ей в живот, а потом долго и откровенно шарило по бедрам. В конце концов внутри начальства что-то екнуло, и ей пообещали свидание.
Город, покрытый снежной кашей, тяжело катился навстречу весне. Февраль отбывал последние дни своего укороченного срока, день приближался к ночи. Соня на этот раз свернула направо и, постояв немного у атлантов, решила вернуться обратно и постучать Евгению. Потом снова передумала и уже окончательно двинулась по Халтуринской. Валентина заказала ей купить колбасы или чего-нибудь интересненького. Соня перешла по горбатому мостику через канавку, прошла мимо спортивного комитета, мимо академической гостиницы. Здесь туристов было меньше, и желание купить колбасы на фоне блистающей архитектурной мысли выглядело вполне нормальным. Она спустилась по ступенькам в первый попавшийся гастроном, отбила два килограмма отдельной и стала в очередь. Очередь двигалась медленно, но Соня была немножко не в себе от успешного похода в бывший государственный дом и не заметила, как оказалась у прилавка. Не видя окружающего пространства, она протянула за прилавок помятый нервными пальцами чек и услыхала знакомый голос:
— Вот они, мраморные пальчики, — продавец поглаживала Сонину руку.
Да, это была она, хозяйка с Хлебной улицы, с бывшей Хлебной. Потом Соня долго сидела в подсобке, пропахшей продукцией мясомолочной промышленности, и ждала, когда освободится тетя Саша. Позже они долго шли, изнемогая под тяжестью воспоминаний, и в каком-то черном глухом дворе, о которых с такой болью писал Неточкин, нырнули в еще более темную лестничную клеть.
— Ну и начудил же твой папаша, — сказала хозяйка, проталкивая Соню вдоль длинного коммунального коридора.
Соня вспомнила романтический поход на Хлебную улицу, вспомнила больного Евгения, его растерянное небритое лицо на фоне синего коврика с оранжевыми оленями, вспомнила, как легко и просто они признались друг другу в любви, а потом оба краснели под хозяйскими откровенными словами.
В небольшой комнатушке, под старым лепным потолком, уже царил дух обжитого человеческого места. Тетя Саша только улыбалась, наблюдая удивленное лицо гостьи. Как быстро и смело хозяйка обжилась в утробе чужого незнакомого города.
— Да что ж тут такого, город как город, нешто мы городов не видали? просто объяснила хозяйка.
Потом все ж таки тетя Саша погоревала над отрезанным временем и даже сочувственно качала головой, когда Соня рассказала свою историю, а узнав, что Евгений до сих пор томится в том самом прежнем месте и наверное еще толком ни о чем не подозревает, заохала и пустила скупую торговую слезу. За поздним временем поставили чай, кое-как без аппетита поужинали и решили не путаться с электричкой, а ночевать здесь вместе.
— Так что теперь я стала почти столичной бабой. И не гадала, и не думала, куда жизнь повернется. — Хозяйка поудобнее устроилась на подушках, ей не спалось. — Ты думаешь, я каменная, живу