твоим телом. Я вижу насквозь всю твою лживость и знаю, что ты…
— Моя жена не лжет, — прервал его капитан Жуар. — Лжешь ты, лукавый, жестокосердый монах, обуянный гордыней!
Наступило тягостное молчание, прерываемое лишь завыванием ветра.
— Это тяжкое обвинение, — произнес наконец брат Гизельберт.
Капитан Жуар вновь положил ладонь на эфес боевого меча.
— Говорю вам, я знаю свою жену и знаю, что она мне верна. Она бы осталась там, где была, если бы я думал иначе. А клейма для меня ничего не значат. Если хотите утопить кого-нибудь, добрые братья, приглядитесь к распутной язычнице в крепости Лиосан, которая развлекается с кавалерами и ублажает старых богов, отрицая Христа.
Еще не договорив этих слов, он осознал, что зашел чересчур далеко, и выпрямился, готовясь к тому, что секунду назад казалось ему невозможным.
— Мило моя, и только моя, лишь я над ней властен. Клянусь спасением, ее и моим, что она никогда не предавала меня, и Христос Непорочный — мой свидетель.
Огромные руки воина легли на женские плечи.
— Она лишь моя…
Руки сомкнулись. Раздался негромкий хруст, и Мило упала на землю. Шея ее была неестественно вывернута, глаза застыли.
— Она лишь моя, — повторил капитан Жуар.
Монахи перекрестились. То же сделали и все воины.
Маргерефа Элрих замер, совершенно ошеломленный.
— Почему?! — вскричал он. — Ведь ты только что заплатил…
— Она моя жена. Я должен был избавить ее от позора, — глухо сказал капитан. — Я имел право убить ее и не хотел уступать это право монахам.
Он опустился на колени возле недвижного тела, перекрестился и зарыдал.
Ранегунда встала, протянув руку к брату.
— Объяви, что она безгрешна, Гизельберт, умоляю тебя!
Брат Гизельберт побледнел, но глаза его были по-прежнему непреклонны.
— Как я могу, если сам муж осудил ее?
— Но он вовсе не осуждал ее, — возразила Ранегунда, пытаясь говорить увещевающе ровно. — Он сделал, что мог, а когда понял, что брат Эрхбог от своего не отступится, решил принести ее в жертву.
Она настороженно наблюдала за братом, понимая, что вступила на зыбкую почву.
— Капитан Жуар сказал много лишнего, — мрачно проговорил брат Гизельберт. — Пытаясь выгородить свою жену, он стал возводить напраслину на чужую.
— Он был в отчаянии, а Пентакоста действительно любит кокетничать, — произнесла, холодея от собственной смелости, Ранегунда. — У нас и впрямь ходит слушок, что она по ночам навещает прибрежные гроты. — Она помолчала. — Но последнее — вздор, ведь не существует способа выйти из крепости, минуя ворота, а они у нас крепко заперты и за ними следят. Однако крестьяне всерьез полагают, что дело нечисто и что Пентакоста умеет летать.
Наступило молчание, нарушил которое Гизельберт:
— Должен сказать, что тайком выйти из крепости можно. Существует лаз, очень узкий, и Пентакоста знает, где он идет.
Он смотрел на крест над часовней.
Ранегунда оцепенела.
— И ты ничего мне не сказал? Оставляя на меня крепость? — Она не могла бы определить, что больше душило ее в этот миг — гнев или ужас. — Почему ты так поступил? Какой в этом смысл? Гизельберт, объяснись!
Он пожал плечами.
— Ты женщина, Ранегунда. Ты можешь проговориться под пыткой, и крепость падет.
— Под пыткой? — тихо переспросила она. — А Пентакоста, значит, не может?
Гизельберт усмехнулся:
— Ее никто и не спросит. А потом, я думал тогда, что у нас будут дети, которых она могла бы спасти в победный для недругов час.
Он повернулся и пошел от сестры к монахам и воинам, столпившимся вокруг рыдающего капитана Жуара.
Ранегунда, двигаясь медленно, словно слепая, отошла от стола. В глазах у нее стояли слезы, душу давила холодная ярость. Она, сильно хромая, двинулась к берегу, но далеко не пошла и встала, всматриваясь в огромное серо-зеленое море. Сказанное все еще не укладывалось в ее голове. Ясно было одно: брат ее предал. И предал дважды, ибо скрыл от нее, что в час осады существует возможность зайти врагу в тыл или отправить гонцов за подмогой, а также сильно ослабил обороноспособность крепости, открыв тайну взбалмошному и непредсказуемому существу, вполне способному распорядиться ею во вред Лиосану.
— То был поступок, продиктованный полным отчаянием, — мягко сказали у нее за спиной.
— Что? — Она резко обернулась и едва не упала.
— Капитан Жуар понял, что ее не спасти, — пояснил Сент-Герман. — Он не вынес бы зрелища казни.
— Не вынес бы, — механически согласилась она.
Он осознал, что она потрясена чем-то другим, более для нее ужасающим, чем гибель несчастной.
— Вам что-то сказал брат?
Вопрос был задан предельно доброжелательным тоном, но из глаз ее хлынули слезы.
— Ну, полно, полно, — сказал Сент-Герман, сознавая, что на них могут смотреть, и потому держась на почтительном от нее расстоянии. — Что бы он ни сделал и ни сказал, теперь не должно иметь для вас большого значения. Пожалуйста, успокойтесь и выкиньте все обиды из головы. Вы ведь герефа, а он лишь церковник.
— Он…
Продолжить она не смогла и закрыла лицо руками.
— Что?
Сент-Герман терпеливо ждал.
— Он, — подавив рыдание, прошептала она, — верит мне меньше, чем Пентакосте.
Сент-Герман не повел и бровью.
— Он ее муж.
— Он мой брат. — Она опустила руки. Оспинки на ее щеках искрились от слез, взгляд серых глаз был мрачен. — Оказывается, в крепость ведет тайный ход. Он рассказал о нем Пентакосте.
— А вам не сказал? — спросил Сент-Герман, понимая, что в ней творится.
Он стал подыскивать утешающие слова, но вдруг заметил, что к ним приближаются, и заговорил другим тоном, словно бы отвечая на какой-то вопрос:
— Я, как и вы, полагаю, что несчастная заслуживает достойного погребения — и по возможности в освященной земле. — Он обернулся. — Не правда ли, маргерефа?
— Да, — лицо королевского представителя пылало от возбуждения, всклоченная борода выдавалась вперед. — Но они говорят, что не могут оставить ее у себя. Даже на какое-то время. Мы могли бы увезти ее в крепость, однако ваш монах заявил, что не позволит хоронить ее там и что тело грешницы нужно выбросить в море.
— И брат Гизельберт с ним согласился? — покосившись на Ранегунду, спросил Сент-Герман.
— Он сказал, что ее следует закопать на перекрестке дорог, — ответил маргерефа.
— Как преступницу или колдунью, — с отвращением заключил Сент-Герман.
— Вот им! — Непристойный жест маргерефы выразил все его отношение к жестокосердию и лукавству монахов. — Брат Андах возблагодарил Христа Непорочного за то, что оставил в крепости свою булаву, иначе он точно кого-нибудь бы покалечил.