Безупречен?
— Но вы же именно гадкое и цените, — сказал я.
— Из этого не вытекает, что плохих нельзя убивать. Грохнул же Раскольников старуху-процентщицу. А в «Бесах» представители обновленческого начала прикончили слабачка Шатова. И правильно! Нечего шататься и колебаться! Если б убивали только хороших, все ходили бы гоголем. Нет, плохое попирается еще более худшим. Всеобъемлющим. И в этом — залог его вечного торжества. Муж — жену, должники — кредитора, собутыльник — полузнакомого, пассажир — шофера… В итоге дрянцо крепнет и ширится. Самый верный и объективный способ усилить его позиции, утрясти конфликт, примирить разногласия — нож или пуля.
Он предложил в крайнем случае подсыпать Фуфловичу в туфли какой-нибудь помеченный изотопами гибельный порошок — чтобы Казимир, петляя по городу, как можно больше наследил и дело о его устранении как можно дольше распутывали и мусолили. Но этот вариант был нежелателен, потому что впоследствии, на поминальном ужине, друзья покойного согласно его последней воле должны были съесть расчлененное и запеченное в крематорской духовке тело — в знак солидарности с убитым. В случае отравления мясо оказывалось непригодным для употребления в пищу.
Вместо ответа я спешился, намотал уздечку на руку и, используя прием ушу, звездорезнул подстрекателя под колено. Горе-наставник хрястнулся в раскисшую слякоть, а я отходил его еще и подвернувшимся поленом. При этом почему-то вспомнился корчившийся в пыли шри-ланкский резчик по дереву.
— Вот тебе за того шри-ланкского парня! — приговаривал я.
Гондольский был настолько обескуражен случившимся (или произнесенным мною?), что вскочил в седло и умчался быстрее ветра. Особенно его огорчило, как он позже признался, что я не оценил проснувшийся в нем талант вербовщика.
Вознегодовал из-за моего отказа и посвященный в детали готовящегося преступления Фуфлович. Он буквально исходил желчью и брызгал ненавистью:
— Тебе заподло убить меня, да?
— Зачем? Ты сам подумай, — вразумлял я его.
— Разве не боишься, что займу твое место?
— Если я тебя убью, ты его точно не займешь. Тебя не будет. Окажешься в могиле!
— Зато мне воздастся сторицей. Впаду в бессмертие.
— С какой стати?
— Все невинно убиенные навечно прописываются в памяти народной. Вспомни зарезанного царевича Дмитрия. И офорт-коллаж с его ликом работы Ильи Глазунова. Вспомни истекающего кровью сына Ивана Грозного с картины Репнина…
— Так чего проще — прими яд.
— Нет, выше ценится убийство. Можно и явное, но лучше, конечно, из-за угла… Нераскрытое, леденящее душу. Попытка накинуть платок на разговорившийся роток. Гения. Недаром самоубийство Есенина постепенно переквалифицируют в дело об удушении и последующем повешении… Да и Маяковскому больше приличествует быть шлепнутым, а не самострельным. Ты читал пьесу Чехлова, не помню, как называется, где герой, не помню, как звать, кажется Костя или Коля… Трепачев… или Трубачев? Он в финале стреляется. Моя книга-расследование будет посвящена доказательству, что он не сам в себя шмальнул, а его шлепнули… Так интереснее, выйдет детектив, загадка, а какой навар с мелочного суицида?
Хотелось, безусловно хотелось убить Фуфловича. Руки чесались. Но еще не был готов. А он настаивал:
— Тебе выпала редкостная удача, а ты кобенишься… Будешь знаменит! Как Дантес! Он ведь был самым близким другом Пушкина, сейчас все газеты об этом пишут. Как Мартынов! Не было у Лермонтова друга ближе, чем Мартынов! Как этот самый Трепачев и Чехлов, и Репнин вместе взятые! Как Ли Харви Освальд! И Джек-Потрошитель!
Когда стало ясно, что меня не сломить (от сомнительной чести взять грех на душу уклонились также Ротвеллер, ему надо было заканчивать сценарий, и Златоустский, он дописывал второй том собственной автобиографии для серии «ЖЗЛ»), Фуфлович предпринял попытку отправиться к праотцам самостоятельно и наглотался просроченного димедрола. Инфекциониста откачали (поскольку доставили не в клинику Захера, там бы его наверняка ухайдокали). Но реверанс в сторону смерти принес соискателю трупной окоченелости желаемые дивиденты и привлек к личности воспевателя фекалий естественный здоровый интерес. Что и требовалось.
— Смертникам всегда неплохо платят, — ликовал воспрянувший соплесос. — Не деньгами, так признанием… Воздают должное их безбоязненности…
После неудачно предпринятой Фуфловичем попытки отравления Свободин высказался в том смысле, что, пока мы сидим, забаррикадированные вдали от шумных улиц и перекрестков, серьезного покушения ни на кого из нас не дождаться. И мы перебрались назад в городскую клоаку. Но и тут никто не торопился расправляться с непоркорными письмометами.
Что ж, был составлен, а затем и обнародовали список, якобы изъятый у якобы пойманного наемного киллера (им назначили согласившегося нам подыграть — в обмен на то, что его фоторобот был 100 раз показан по ТВ — сотрудника фирмы «Франко-штейн»). В перечне обреченных на заклание под № 1 значился Свободин, под № 2 — его зять, продолжавший осаждать президента телеграммами и заказными бандеролями с некачественной сырокопченой колбасой, 3-е и 4-е места делили диетологиня и Гондольский, 5-й пункт прочно оккупировал Златоустский, а на почетный 6-й претендовали аж четыре кандидата: сиплоголосый тенорок, кривенькая балерина, я и Захер. По инициативе смертника № 1 Свободина все мы, предстоящие трупы и предсказанные жертвенные бараны, скопом приняли участие в телевизионном заседании «Клуба любителей анекдотов» — самой рейтинговой передаче нашего продюсерского бюро.
Шашни со смертью не ведут к хорошему. Напрямки заявил: снимаю свою кандидатуру из запротоколированного почетного списка камикадзе. Плановики-затейники лишь вяло погнусавили, посвербели о предательстве, неблагонадежности, двурушничестве (ведь нарушил дисциплину и субординацию). Пригрозили изгнать из узкого круга и с закрытых посиделок. Стали реже приглашать на званые ужины и обеды. Отобрали диплом «Стойкий одноногий солдатик» второй степени и заменили аналогичным, третьей. Аннулировали звание «Властитель умов» и лишили прилагаемого к нему диплома и отличительного нагрудного знака, усыпанного брильянтовой крошкой. Завели речь об отлучении от эфира. Но потом как-то подозрительно быстро и легко простили.
Улавливал логику: потратившись на мое обучение и дрессуру, ждали возврата аванса. А должник не захотел возмещать и намерился увильнуть. Выбрал курс неподчинения и самостийности (не проведя предварительных консультаций). Новоявленные Пигмалионы озадачились — как такого проучить?
Не собирался бунтовать картинно. Соглашался с наседавшими антагонистами: революции и сшибки затевают некрасивые. Красивым и полноценным заварухи не нужны. Если с собой в ладу, то кровавых побоищ и пертурбаций устраивать не будешь. Не до поджигательств.
Уразумел, что является движущей пружиной исторических (да и бытовых) катаклизмов. Выходя из машины, видел, какими глазами смотрят на меня прохожие. В их тоскливых жадных взглядах читалось: им нравятся моя одежда и побрякушки. Подойти и содрать не решались. Ведь под цивильным маскхалатом могла оказаться волчья кривозубая суть. Не знали: я не схвачу за горло. Не загрызу. Зато рядом сплошь сновали рыси и тигры, львы и аллигаторы — в обманчивых ладно скроенных нарядах. Если б завыла в подворотне вьюга революции, ее пасынки мигом поживились бы слабыми и их одеждой и сбережениями. И ничего бы нападавшим за это не было. Все бы списали на очистительный освежающий порыв. На благодатную бурю.
— Странно, что Маяковский и Блок не приняли революцию, — говорил Гондольский. — Не приняли ее крови, расстрелов, грабежей и не почувствовали свежего ветра новой жизни… Прогресса во всех ее областях…
Я полагал. Не поддакивал. Что-то изменилось во мне. Улеглась клокочущая бередящая вражда. Даже на подручных голохвостого куратора перестал копить зло. Напротив, жалел их. Спрашивал: