Саратове евреев они имели бы возможность узнать, для чего Марья отыскивает этого солдата.
Печать была трехугольная; по углам — три шпенька, в середине еврейская надпись.
По приезде Марья нашла Шварца в гарнизонном батальоне. Он взял привезенный ею баул и ушел, но вскоре вернулся с женщиною, возвратившею Марье баул, с которым Марья в тот же день уехала в Ляды. Впоследствии в этой женщине она признала прислугу Янкеля Юшкевичера.
В первые два раза Марья полагала, что в бауле краска, как о том ей говорили жиды, но в этот раз она открыла баул, откупорила находившуюся там бутылку и убедилась, что содержавшаяся там жидкость — не краска, потому что на руке скоро сохла. Тогда Марья вновь закупорила бутылку и припечатала имевшуюся у нее жидовской печатью.
Приехав в Ляды, баул, печать и записку она отдала молодому раввину.
Показание это Слюняева дала в саратовской тюрьме, куда ее препроводили, задержав «за безписьменность». Находясь в заключении, она начала обнаруживать признаки сильного душевного волнения, много плакала. На расспросы выразила желание поговорить со священником и, уже после беседы с ним, дала показания следователю.
На безымянном пальце у нее обнаружен рубец от надреза, сделанного довольно острым орудием.
Следователь, взяв с собой Слюняеву, немедленно отправился для проверки ее показания в Ляды.
При обыске на квартире Хацкеля Арнева (Александра Григорьевича) Коникова вместе с разными предметами, необходимыми для иудейского богослужения, под шкафом или кивотом, в котором хранилась сейферторе (библия на пергаменте), в особом выдвижном ящике оказался лоскут холста, пропитанный, по–видимому, кровью и завернутый в три полулиста печатной по–еврейски бумаги. Тут же был найден другой лоскут в вершок шириною и пять вершков длиною, красного цвета и в отдельном конверте небольшой кривой нож, с пуговкою на конце.
Слюняева называла безошибочно каждого из членов семьи Коникова и выказала совершенное знание местности на заводе.
Хацкель Коников объяснил, что Марьи Слюняевой не знает вовсе, и никогда она у него не проживала; не знает, кому принадлежат найденные у него на квартире лоскуты, пропитанные, по–видимому, кровью. Кривой нож есть фруктовый.
В Саратове он, Хацкель Коников, был в октябре или ноябре 1852 года, чтобы закупить лесной материал (брусья) для лядинского завода. Купил их у саратовского купца Артамонова. При сем видели с Никелем Юшкевичером, был у него на квартире и в еврейской моленной.
Работник Коникова, Мовша Шая (Моисей Леонтьев) заявил первоначально, что видал Марью в Лядах, в доме Коникова, но потом, на очной с ней ставке, лишь только она начала рассказывать о поездке в Саратов, но еще не дошла до объяснений, зачем туда ездила, Мовша Шая, как удостоверяет следственный протокол, резко изменился в лице и решительно отказался от того, что он знает Марью и где либо ее видел, утверждая, что показал сначала другое с испуга. Тряпка, найденная в ящике под кивотом, как Мовша полагает, запачкана детьми во время резанья гусей, дня за три до обыска.
Далее, Хацкель Коников заявил, что никакого работника Бориса не знает и такого у него не было. Однако, стараниями следственной власти был разыскан и работник Борис, который оказался Оршанским мещанином Беркою Бокштейном. Он, в противоречие с показанием Коникова, признал, что проживал на лядинском винокуренном заводе, но знакомство свое с Марьею Слюняевой и он отрицал вовсе.
По рассмотрении в медицинском совете холщовых лоскутов; взятых у Коникова, найдено, что они пропитаны кровью млекопитающего (человека или животного — различать в то время не умели).
По переводе с еврейского в азиатском департаменте трех печатных листков, в которые была завернута одна из этих тряпок, оказалось, что листки содержат: 1) отрывок из мистического еврейского сочинения под заглавием: «Летопись блаженного Моисея, основателя нашей веры», с повествованием об избиении Господом первенцев у Египтян на пользу еврейского народа: 2) отрывок из книги Левит (гл. 6, ст. 7,), где заключаются законы и обряды, данные Богом Моисею о принесении жертв и 3) отрывок из пророка Исайи, осуждающий язычников и прославляющий Израиля.
Ножик — по объяснению Коникова, «фруктовый» — врачебная управа признала хирургическим инструментом, который называется «Поттовым бистуреем» и употребляется для свищевых ходов, для вырезания миндалевидных желез и при операции грыжесечения.
Купец Артамонов удостоверил, что Коникова не знает и никаких брусьев ему не продавал.
Таким образом, с показаньем Слюняевой повторилось то же, что я своевременно отмечал в отношении и Богданова, и Локоткова, и Крюгера — люди эти сами но себе доверия не заслуживали, но с одной стороны показанья их, представляющие длинный и сложный рассказ, начинали при проверке подтверждаться такими чисто объективными данными оспаривать кои невозможно.
С другой стороны, чрезвычайно знаменательно отношение к этим показаниям иудеев: они с необычайным упорством и озлоблением, вопреки очевидности, отрицали все от начала до конца: я, мол, не только ничего преступного не делал, но и с человеком, меня оговаривающим, знаком не был, да и не видал его никогда. Именно то «арестантское» поведение, которое охарактеризовано меткой по обыкновению русской пословицей: «я — не я, и лошадь не моя».
«И как попал холст, пропитанный кровью, в ящик под моим кивотом — не знаю; и Марьи Слюняевой — не знаю, никогда не видал; и работника Бориса тоже не знаю, первый раз слышу». Это говорит уже не какой–нибудь русский бродяга, а солидный, зажиточный еврей, пользующийся большим уважением среди единоверцев, успевший отъесться на винокуренном заводе русского барина.
Своему хозяину вторит застигнутый врасплох и не успевший с ним столковаться работник. Только заслышав, что речь идет о поездке в Саратов, он меняется в лице и твердит: не знаю! Про Саратов? Ничего не знаю! Пропитанные кровью лоскуты? Не знаю!
«А ты только что сказал, что знаешь?»
«Это я с испугу»!
Только перекрест из евреев, но и тот всего лишь один раз и всего на один момент, под влиянием ужасного, неожиданного известия не выдержал и сказал своей любовнице–христианке: «наш грех. Должно быть, мы все погибли!»
Столь же типичным для еврейской среды является стремление переложить на христиан всю ту часть опасного и неприятного дела, какую только возможно.
Разве эта черта не проходит красной нитью и по сие время через целый ряд еврейских уголовных дел не ритуального, а уже совершенно иного характера — хотя бы, например, революционного?
В том лишь разница, что там действуют убеждением, экзальтацией, гипнозом, а здесь просто наймом, грубым подкупом — поэтому и среда совершителей другая, поэтому вместо «сознательных юношей» и «передовых девиц» саратовское дело, в части, касающейся христианского элемента, дает такое обилие людей «неодобрительного поведения» — пьяниц и бродяг.
На роли наемных участников преступления это был самый подходящий элемент и одно из драгоценных его качеств было именно то, что в глазах и суда, и властей, и «общества» показания этих «бывших» людей, как таковые, не могли внушать ни малейшего доверия.
А кто же мог предполагать, что и трупы, выброшенные на Волгу, найдутся перед самым половодьем, и служащие владельца С. — Петербургской гостиницы Гильгенберга нарушат обет молчания, и даже «градская» саратовская полиция будет устранена от «обнаружения» дела?
А если бы не случилось рокового сцепления всех этих совершенно непредвиденных обстоятельств, то и Богданов, и Локотков, и Слюняева, а даже Крюгер могли бы разоблачать сколько угодно — их откровения серьезной опасности не представили бы.
В Саратове, повторяю, было дело, «широко поставленное», своего рода «оптовое производство» и туда, на запах свежей христианской крови, потянулись всякие «ходоки «Таупкины» с Волыни, столь интересующийся «чином устного предания о пасхе» Бениль–Евда–оглы с Кавказа и, наконец, из Тамбова — сам «Александр Григорьевич», у которого, в свою очередь, на еврейскую пасху бывал съезд всех окрестных иудеев.
ГЛАВА VII