– Дорого? – спросила я у отца.
– Не сказано. Написано, что дом муниципальный. Значит, не слишком дорого.
– Для кого? – спросила мать.
– Она права, папа. Это дорогой район.
– Что зря говорить, давайте узнаем. Узнавать – не покупать. Тут есть номер телефона.
– Звонок тоже денег стоит, – негромко сказала мать.
– Да что же это такое? – взорвался отец и резко встал, опрокинув стул. – Причитаешь, будто я собираюсь спустить деньги на азартные игры! Я хочу найти приличное жилье! Ты намерена жить в этой помойке? Я – нет. И Руфи – тоже!
– В помойке, – с горечью повторила мать. Глядя на нее, я вдруг поняла, что тихое смирение, которое меня в ней так восхищало, вовсе не было смирением. Она не хотела ничего менять. Никогда не интересовалась рекламой домов, красивых вещей, машин, путешествий. Не потому, что понимала бессмысленность пустых мечтаний. Ей и не хотелось иметь дом, путешествовать… Я вспомнила об одном эпизоде из своего детства. Мне было лет десять-одиннадцать… Сорок первый или сорок второй год – шла война. Отец получил работу на военном заводе и после первой зарплаты пришел домой с двумя большими пакетами – для меня и для матери. У меня дрожали руки, когда я вскрывала свой пакет. А когда вынула из него красное шерстяное платье с плиссированной юбкой, которое он мне купил, я запрыгала от радости.
Мать не открывала свой пакет. Только сообразив, что мы оба на нее смотрим, она развязала ленту (с выражением, больше похожим на испуг), достала из пакета прелестное платье из черного крепа (отец всегда отличался прекрасным вкусом, мать же одевалась безвкусно, может, отчасти потому, что не хотела тратить на себя деньги), подержала его перед собой, потом взглянула на отца.
– Ну как? – спросил он со снисходительной улыбкой.
– Мне некуда это носить, – медленно ответила она.
На следующее утро она вернула платье в магазин, а отец пропал на несколько дней. Не в первый раз. В годы войны, начав неплохо зарабатывать, он часто исчезал из дому. После войны в лавке у брата он получал значительно меньше, хотя работать ему приходилось и по вечерам, и даже в выходные.
Сейчас, глядя, как он мнет в руках газету, я спрашивала себя, почему же они не думали о переезде раньше, когда денег у них было больше, а квартиры стоили дешевле?
– Здесь наши друзья, – услышала я голос матери, как бы в ответ на свои мысли.
– Друзья? Какие еще друзья? Эта жирная сволочь наверху?
– Эйб!
– Ты просто не способна жить по-человечески! – закричал он. – Вот в чем дело. Ты…
Он кричал что-то еще, но я уже не слушала. Мне было ясно: если мы до сих пор не уехали отсюда, то уже не уедем никогда. И отец разъярился не из-за матери – он ведь тоже понимал, что отсюда, где все так знакомо и так безрадостно, им не выбраться до конца своих дней.
Я занималась с Борисом каждую субботу примерно по четыре часа, но не подряд, а с перерывом на час. В хорошую погоду мы проводили этот час, гуляя по парку, или шли до музея Метрополитен, или, дойдя по 96-й улице до Мэдисон-авеню, оказывались у невидимой черты, отделявшей мир имущих от мира неимущих. Меня поражало, что Борис не замечал перемены и так же, как и в богатом квартале, останавливался у витрин магазинов. Он не воспринимал моей иронии по поводу смены декораций и продолжал невозмутимо смотреть по сторонам. Однажды я спросила, почему, на его взгляд, до 96-й посажены деревья, а дальше проложены рельсы; он ответил, что, наверное, потому, что там ходят поезда.
В плохую погоду мы оставались дома, играли в библиотеке в шашки, а иногда и в шахматы – он научил меня этой игре за лето, или просто болтали. Осенью ему наконец разрешили устроить в ванной фотолабораторию, и мы много фотографировали, а потом он показывал мне, как проявлять пленку и печатать фотографии. Сделав какой-то промах, он сердито ворчал и пинал ванну. Я смеялась и говорила, что это он нарочно прикидывается – я-то знаю: у него не может не получиться. Он напоминал мне Мартина и моего отца: ему казалось, что самая пустяковая ошибка умаляет его мужское достоинство. Убедившись, что я в нем не сомневаюсь, Борис успокаивался и легко справлялся с любой задачей.
Однажды вечером, в начале декабря, когда я уже уходила домой, Хелен Штамм попросила меня зайти в библиотеку.
– Скажите, Руфь, – спросила она, попыхивая маленькой сигарой, которые теперь предпочитала сигаретам, – что вы собираетесь делать в Рождественские каникулы?
– Еще не знаю.
– Думаю, вы уже догадались, что мой сын в вас страстно и безнадежно влюблен.
Я смущенно рассмеялась:
– Я только знаю, что ему со мной хорошо.
– Хорошо! – Она возвела глаза к потолку, словно призывая в свидетели какое-то божество, наверное Фрейда. – Дверь платяного шкафа изнутри сплошь оклеена вашими фотографиями. Каждую субботу одно и то же: стоит вам выйти за дверь, он мрачнеет, куксится, а спросишь его, в чем дело, – не отвечает, зато потом начинает вдруг интересоваться, сколько лет Дэвиду и не знаем ли мы, куда вы с Дэвидом пойдете вечером. Стоит мне заметить, что он подтянулся в школе и не нуждается больше в дополнительных занятиях, он умудряется за неделю нахватать двоек по всем предметам. Теперь мы изо всех сил уверяем его, что считаем его успехи исключительно вашей заслугой, а вас – членом семьи, без которого невозможно обойтись.
– Я польщена, хотя вы наверняка преувеличиваете.
– Нисколько, – ответила она, смяв сигарету в пепельнице. – Я всего лишь констатирую факты. И намеренно воздерживаюсь от комментариев, чтобы не смущать вас. Я могла бы, например, порассуждать на тему эдипова комплекса, который странным образом развился у него по отношению к вам, хотя я скорее поняла бы его выбор, если бы вы олицетворяли для него не идеальную мать, – она помолчала, закурив новую сигарку, – а идеал женской привлекательности. Для этого у вас, безусловно, есть все данные.
Я почувствовала, что краснею, и ощутила такую же беспомощность, как и при нашем с ней первом свидании.
– Я говорю все это, – деловито продолжала она, – потому что мы намерены провести Рождественскую неделю на озере, и Борис уверяет, что умрет от скуки, если вы не поедете с нами. Зимой там немноголюдно, и наши дети обычно берут с собой одного-двух приятелей или подружек. Две девочки, которых пригласила Лотта, уезжают на каникулы с родителями. Мы предполагали, что Борис пригласит кого-нибудь из одноклассников, но ошиблись. Он говорит, что предпочитает вас, потому что все его одноклассники уже умеют кататься на горных лыжах, а вас он будет учить.
– Боюсь, лыжи меня не особенно привлекают, – натянуто улыбнулась я.
– Да? – Она вцепилась в мое признание, как голодная крыса в кусок сыра. – Странно, у вас такой спортивный вид, я бы не подумала. В чем дело? Боитесь высоты?
Будь ты проклята, проклята, проклята! Как тебе при твоей слепоте всегда удается нащупать самое больное место?
– Впрочем, – она пожала плечами, – это не имеет значения. Лыжи – только предлог. Однако должна сразу вас предупредить – я не намерена платить вам. Я могу до какой-то степени потакать капризам сына, но всему есть предел. Вы будете нашей гостьей, я не стану заставлять вас работать, но и платить не стану.
– И если теперь я откажусь ехать, вы решите, что причина именно в этом.
– Почему вас это волнует?
– Не знаю.
Она, прищурившись, оценивающе посмотрела на меня.
– Конечно, – осторожно начала я, – это очень заманчивое предложение. Не только богатым иногда хочется отдохнуть. У меня к тому же был тяжелый год: я учусь, работаю и… еще всякое. Если я откажусь, – я нерешительно замолчала, потом сделала глубокий вдох и заставила себя договорить, – то лишь потому, что меня оскорбляет – да, оскорбляет – ваше отношение ко мне. Знаю, знаю, я кажусь вам смешной, – продолжала я, не позволив ей себя перебить, – и все из-за моей дурацкой гордости. Конечно, смешно, что я