самой наполненной хвалебными эпитетами шутливой речи, — он со спокойной совестью принялся суетиться снова, доводя беспокойной рачительностью и себя, и всех нас до форменного умопомешательства. Однако у него, постоянно готового к худшему, неприятности никогда не затягивались. И никогда они не заставали его врасплох. А это, как и сама „Ньюарк-Мэйд“, доказывает, что беспокойная рачительность приносит свои плоды. Леди и джентльмены, выпьем за человека, который всю мою жизнь был мне учителем — и не только в искусстве быть беспокойно-рачительным, — благодаря кому моя жизнь стала непрерывной учебой, иногда трудной, но всегда плодотворной, кто объяснил мне, когда мне было всего-то пять лет от роду, секрет доведения продукта до совершенства, сказав: „Старайся — вот и все“; леди и джентльмены, за человека, который старался и добивался успеха с того самого дня, когда в четырнадцать лет пошел дубить кожи, самого великого в мире перчаточных дел мастера — за мистера „Ньюарк-Мэйд“, моего отца, Лу Лейвоу!» — «Послушайте, — начал мистер „Ньюарк-Мэйд“, — пусть никто тут не пудрит вам мозги. Я люблю работать. Я люблю наш бизнес, я люблю решать сложные проблемы. Мне неприятно уходить на покой — мне кажется, это первый шаг к могиле. Но все это ерунда. Почему? Да потому, что я самый счастливый человек в мире. И счастливым делает меня одно слово. Самое замечательное словечко на свете — „семья“. Если бы меня вытеснял конкурент, я бы не стоял и не улыбался здесь перед вами: вы меня знаете — я бы вопил и орал. Но меня вытесняет не кто-нибудь — меня вытесняет мой собственный любимый сын. Бог дал мне самую замечательную семью, о какой только может мечтать человек: замечательную жену, двух замечательных сыновей, замечательных внуков…»

Швед попросил Вики принести в офис кусок овчины и предложил уортонской студентке пощупать кожу.

— Ее протравили, но еще не дубили. Это ворсинчатая овчина. Тут не шерсть, как у домашних овец, а ворс.

— А что делают с ворсом? Он находит какое-нибудь применение?

— Хороший вопрос. Ворс используют для коврового покрытия — «Байглоу», «Могавк». Делают в Амстердаме, штат Нью-Йорк. Но в основном используется шкура. Ворс — побочный продукт, и отделение его от шкуры и всего остального — это особая история. Пока не было синтетики, ворс шел по большей части на дешевые ковры. Есть компания-посредник, переправляющая ворс из дубилен в ковровые мастерские, но это для вас уже лишнее, — сказал он, заметив, что, хотя они только начали, она уже исписала в блокноте целую страницу. Ее основательность подкупала. — Если вам это все-таки интересно, — добавил он, — можно направить вас к этим людям. Думаю, их семья по-прежнему живет здесь. Это малоизвестный бизнес. Но это интересно. В этом деле все интересно. Вы выбрали интересную тему, милая леди.

— Думаю, да. — Она одарила его теплой улыбкой.

— А эта шкура, — он взял у нее овчину и погладил боковой стороной большого пальца, как гладят кошку, когда хотят, чтобы она помурлыкала, — у нас, у кожевников, называется кабретта. Овечки. Мелкие овцы. Обитают не дальше двадцатой или тридцатой параллели по обе стороны от экватора. Они полудикие: в африканских деревнях каждая семья владеет обычно четырьмя-пятью головами, всех их объединяют в одну отару и выгоняют пастись в буш. Этот кусок — уже не совсем сырье. Мы их покупаем на стадии протравки, уже без ворса и обработанные консервантами. Раньше покупали сырые кожи, только высушенные на воздухе, привозили сюда в огромных, перевязанных веревкой тюках. У меня где-то тут есть — могу найти, если хотите взглянуть, — судовая декларация 1790 года, где сообщается о выгрузке шкур в Бостоне, таких же, какие мы ввозили сюда аж до прошлого года. И из тех же африканских портов.

Точно так разговаривал бы с ней его отец. Насколько он помнил, каждое слово из каждой сказанной им сейчас фразы он услышал из отцовских уст еще учась в начальных классах, а потом снова слышал сотни раз за те десятилетия, что они вели бизнес вместе. Во все века перчаточники с удовольствием говорили о своем ремесле. В славных семьях отец не только посвящал сына в секреты мастерства, но и знакомил его с историей дела, с легендами. То же происходило и у дубильщиков: дубить кожу — все равно что колдовать на кухне, и рецепты опять же передавались от отца к сыну; то же самое — и у швейников, и у закройщиков. Старые закройщики-итальянцы учили только своих сыновей, а те воспринимали науку только от своих отцов, как он — от своего. С его пяти лет и по сию пору, пору зрелости, авторитет отца оставался непререкаем: подчиняться его авторитету было то же самое, что впитывать в себя его мастерство, сделавшее «Ньюарк-Мэйд» производителем лучших в стране дамских перчаток. Швед скоро полюбил то же, что любил отец, и так же, как отец, — всей душой, а когда приходил на фабрику, то и думать начинал по-отцовски. У него даже голос звучал похоже — по крайней мере, когда разговор шел о кожах, Ньюарке или перчатках.

Впервые с момента исчезновения Мерри он говорил легко и с удовольствием; до этого утра ему хотелось только плакать или забиться куда-нибудь — подальше от людских глаз. Но надо было утешать Доун, держать на плаву бизнес, подбадривать родителей — все прочие были потрясены и парализованы невероятностью происшедшего, — а потому ни сдерживаемые слезы, ни желание спрятаться пока не нанесли непоправимого вреда его защитной маске, в которой он представал перед семьей и миром. Но сейчас слова увлекли его, вдохновили и понесли — отцовские слова, выплеснутые на поверхность видом этой ми ниатюрной девочки с блокнотом. Она казалась ему разве что чуть выше третьеклашек, одноклассников Мерри, которых однажды (в конце пятидесятых) привезли сюда, за тридцать восемь миль от школы, на автобусе, чтобы папа Мерри показал им, как он делает перчатки, а главное — показал бы им место, которое Мерри называла волшебным, — большой стол, где производилась последняя операция — придание перчаткам формы. Каждую перчатку рабочие аккуратно натягивали на медные руки, так нагретые паром, что можно было обжечься. Сверкая хромированной поверхностью, эти медные руки стояли торчком — тонкие, будто их расплющило катком, и словно ампутированные; руки, отделенные от тела и парящие в пространстве, как души умерших. Маленькую Мерри завораживали эти таинственные «руки-блины», как она их называла. «Пять долларов за дюжину», — объясняла она своим одноклассникам, повторяя присловье перчаточников, которое слышала чуть не с рождения, пять долларов за дюжину — столько, ни центом меньше, желали они иметь за свою продукцию. «На сдельщине рабочие всегда жульничают. Папе пришлось уволить одного человека. Он крал время», — доверительно сообщала Мерри своей учительнице. Маленькую Мерри приводила в восторг сама эта фантастическая затея — красть время. «Детка, позволь, папа сам проведет экскурсию, ладно?» — говорил Швед, и Мерри, гордая хозяюшка, порхала с этажа на этаж, запанибрата болтала с работниками, гордилась тем, что все знает, и ведать пока не ведала, как глубоко оскорбляет человеческое достоинство безжалостная эксплуатация рабочего алчным до наживы боссом, не по справедливости владеющим средствами производства.

Немудрено, что он почувствовал себя раскрепощенным, ощутил жажду излиться в словах. На миг он перенесся в то время: ничего еще не взорвано, ничего не разрушено. Семья, как запущенная со старта ракета, несется по траектории иммигрантской судьбы, твердо уверенная, что заданное направление — вперед и ввысь: от надрывавшегося в непосильном труде прадеда к живущему собственным трудом деду, от них — к уверенному, твердо вставшему на ноги отцу, призванному вырастить существо высочайшей пробы: дитя четвертого поколения, для которого Америка станет подлинным раем. Понятно, что он не мог остановиться. Невозможно было остановиться. Швед не устоял перед обычным человеческим желанием снова прожить кусочек ушедшего времени, обмануть себя и провести несколько блаженных мгновений в целеустремленном и деятельном прошлом, когда семью поддерживала не вера в силу разрушения, а вера в необходимость избегать разрушений или превозмогать их; спасаться от их неожиданных и каверзных нападок, создавая утопию рационального бытия.

— Сколько приходит в одной партии? — услышал он ее вопрос.

— Сколько шкур? Пара тысяч дюжин.

— А в одном тюке?

Ему было приятно, что она интересуется такими подробностями. Мало того, беседуя с этой прилежной уортоновской студенткой, он вдруг почувствовал прилив сил, хотя целых четыре месяца все отдавало мертвечиной и не только не вызывало прилива сил, но было почти непереносимо и с трудом доходило до сознания. Все казалось убийственным.

— В тюке сто двадцать кож, — ответил он.

— Они идут прямо в отгрузочный цех? — задавая вопрос, она продолжала записывать.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату