узнает мир.
— Где она, черт побери?
— Видите ли, она не предмет — она никому не принадлежит. Теперь она не беспомощна. Вы больше не хозяин Мерри, хотя остаетесь хозяином дома в Олд-Римроке и дома в Диле, квартиры во флоридском кондоминиуме, фабрики в Ньюарке и фабрики в Пуэрто-Рико, пуэрто-риканских рабочих, всех своих «мерседесов» и джипов и чудных, сшитых на заказ костюмов. Знаете, что я поняла про вас, добрых богатеньких либералов, правящих миром? Что у вас нет ни малейшего представления о реальности.
На этом фундаменте жизнь не строят, подумал Швед. На самом деле она не такая. Это бунтующее, несносное, упрямое, пышущее злобой дитя не в состоянии быть наставницей моей дочки. Только ее тюремщицей. Немыслимо, чтобы Мерри, с ее умом и способностью рассуждать, подпала под обаяние детской жестокости и подлости. В каждой страничке ее речевого дневника куда больше смысла, чем в полных садизма абстрактных схемах, которыми нашпигована голова этой девицы. Взять бы эту пышноволосую непробиваемо-тупую головенку, сжать ее крепко в ладонях и давить — пока все эти зловредные идеи не выйдут у нее носом!
Как могут дети превращаться во что-то подобное? Можно ли быть настолько безмозглыми? Ответ: да. Единственная ниточка, связывающая его с дочкой, — это вот инфантильное существо. Она ничего не знает, но берется провозглашать что угодно, а вполне вероятно, и сделает что угодно, кинется во что угодно — только бы войти в раж. Все ее мнения — одни лишь стимуляторы. А цель — экстаз.
— Образцовый мужчина! — Рита выталкивала слова, скривившись, словно предполагая, что так они еще легче сокрушат его жизнь. — Образцовый мужчина и обожаемый победитель, а на деле преступник. Великий Швед Лейвоу, преступник-капиталист американского пошиба и масштаба.
Да ведь это просто девчонка с воображением, свихнувшаяся на каких-то своих проблемах, злобное сумасшедшее дитя, в глаза не видевшее Мерри и знавшее ее только по фотографиям в газетах; еще одна из толпы «политизированных» безумцев, которыми сейчас наводнен Нью-Йорк; преступно экзальтированная еврейская девочка, собравшая сведения об их жизни из прессы, ТВ-передач, высказываний одноклассников Мерри. Все они, каждый на свой лад, твердили: «Уютный Олд-Римрок ввергнуг в недоумение». По их заверениям, накануне взрыва Мерри прошлась по школе и рассказала о предстоящем четырем сотням ребят. Собственно, обвинение и сводилось к показаниям всех этих школьников, долбивших с телевизионных экранов, что они сами слышали, как она говорила, что сделает
В тот день, когда Рита Коэн пришла за альбомом с вырезками, ему следовало немедленно сообщить о ней в ФБР или, как минимум, потребовать доказательств общения с Мерри. И ему следовало открыться не Доун, а кому-то другому — тому, кто мог разработать стратегию действий и не оказывался бы на грани самоубийства, если он, Швед, откажется делать то, что диктует слепое отчаяние. Следуя доводам обезумевшей от горя жены, способной только на истерические домыслы и действия, он, безусловно, совершал непростительную ошибку. Ему следовало преодолеть свое недоверие и немедленно связаться с теми агентами, которые приезжали допрашивать их с Доун на другой день после взрыва. Нужно было звонить, как только он понял, кто эта Рита Коэн, взяться за телефонную трубку, пока она еще сидела в его офисе. А вместо этого он отправился прямо домой и, так как считал невозможным принимать решения, не учитывая эмоций тех, кто связан с ним любовью, — потому что видеть их страдания он не мог; игнорировать просьбы и ожидания, даже когда их доводы неубедительны и неуместны, считал незаконным использованием преимущества силы; разбить так высоко ценимый всеми образ бесконечно преданного сына, отца и мужа полагал немыслимым, — уселся в кухне напротив Доун и молча выслушал ее длинную, прерываемую отчаянными рыданиями, полубезумную речь, сутью которой была мольба не рассказывать ФБР о случившемся.
Доун умоляла его сделать все, что требует эта девчонка: ведь Мерри сможет еще избежать ареста, если только удастся держать ее где-то там, далеко, пока вся эта история с магазином — и с доктором Конлоном — не забудется. Если бы только удалось устроить что-нибудь, спрятать ее, может быть даже за границей, пока не окончится эта спровоцированная войной охота на ведьм и не настанут новые времена. Только тогда сумеют справедливо разобраться с тем, чего она наверняка, наверняка не делала. «Ее
В результате он передал альбом с вырезками, посвященными Одри Хёпберн, трико, балетные туфли, речевой дневник и теперь должен был встретиться с Ритой Коэн в номере отеля «Нью-Йорк Хилтон», чтобы передать ей пять тысяч долларов — непомеченными десятками и двадцатками. Когда она велела принести альбом с вырезками, он отчетливо понимал, что нужно было бы позвонить в ФБР, а теперь так же ясно осознавал, что, если и дальше подчиняться ее издевательским требованиям, конца этому не видать, и в перспективе только новые мучительные разочарования. С помощью вырезок, трико, балетных туфель, дневника его искусно подманили, а теперь начинаются сулящие разорение платежи.
Но Доун была непоколебимо уверена, что если он приедет на Манхэттен, затеряется там в толпе, убедится, что слежки нет, и в назначенный час придет в отель, то там, в комнате, его будет ждать сама Мерри. Для этого абсурдного счастливого финала не было никаких оснований, но разъяснять это ей он не мог. Как? Если после каждого телефонного звонка в психике жены появлялась еще одна трещинка.
На этот раз она была в юбке и блузке из прозрачной цветной материи, в туфельках на высоких каблуках. Неуверенно ступая в них по ковру, выглядела еще миниатюрнее, чем в грубых уличных сапогах. Волосы, как всегда, дыбом, но лицо — безжизненное, как плоское блюдечко, — расцвечено помадой и тенями для век, а щеки блестят от жирных розовых румян. В целом, вид школьницы-третьеклассницы, совершившей набег на мамину туалетную комнату; и что-то пугающее и психопатическое, придаваемое косметикой блеклым невыразительным чертам.
— Я принес деньги, — сказал он, стоя в дверях, возвышаясь над ней, как башня, и зная, что совершает отчаянную глупость. — Я принес деньги, — повторил он, готовясь выслушать отповедь о поте и крови рабочих, у которых он их украл.
— О, здравствуйте! Входите, — ответила девушка.
Пачки с деньгами были у него в портфеле. Не только пять тысяч в десятидолларовых и двадцатидолларовых купюрах, как она просила, но и еще пять — в пятидесятидолларовых. Десять тысяч — и без малейшего понятия зачем. Что хорошего принесут они Мерри? Она не увидит из них ни гроша. И все- таки, собрав волю в кулак и пытаясь казаться спокойным, он повторил:
— Я принес деньги, которые вы просили.
Происходящее было слишком невероятным, но он изо всех сил старался оставаться самим собой.
Она отступила к кровати, села на нее, поджав ноги, и, подсунув под голову две подушки, стала тихонько напевать: «Ох, леди я, ох, леди я, моя энцикло-педия, раскрашенная леди я…»
Это была одна из смешных глупых песенок, которые он разучивал со своей маленькой дочуркой, после того, как выяснилось, что, начав петь, она перестает заикаться.
— Пришел трахаться с Ритой Коэн?
— Я пришел передать вам деньги.
— Д-д-давай т-т-трахнемся, п-папочка.
— Можете вы понять, что чувствует человек…
— Брось, Швед. Что ты знаешь о чувствах?
— Почему вы так обращаетесь с нами?