независим, уважаем, я обладаю качествами, усвоенными от родителей и укрепленными самовоспитанием: великодушен там, где другой был бы мелочен; снисходителен там, где другой стал бы мстить; терпелив там, где другие суетливы; щедр и благожелателен при обстоятельствах, в которых многие остаются скупы и холодны. Я внимателен к стареющим отцу и матери — точно так же, как к восемнадцати- и девятнадцатилетним студентам. Внимателен и по-доброму строг. Если вспомнить, что среди студентов бывают студентки, то и тут у меня имелись сложившиеся принципы. Многие из моих учениц были хороши, очень даже хороши, некоторые почти столь же хороши, как одна их сверстница, проходящая сейчас курс в Пембруке; роман с ней недавно пришел к логическому концу (так мне казалось). Но на рабочем месте нет места интимности. Никакого флирта, никаких шашней, я преподаватель и не имею права использовать преимущества своего положения. Полный самоконтроль: в личных контактах, в маете с самыми тупыми студентами, в речах на ученом совете, в работе над рассказами — перепиши хоть четыре раза, но пусть получится конфетка… Какой во мне интерес психоаналитику? Мне в нем — какой интерес? Все в моей жизни (вычтем мигрень) было со сплошным знаком плюс. Да и не хотел я снова становиться пациентом. Кроме того, как только проходил очередной приступ, радость избавления накатывала такой счастливой волной, что невозможно было помыслить о возвращении боли, и если так, то о чем вообще разговор? Кто обрек меня на страдания, тот и избавил меня от них. (А кто обрек? Несмотря ни на что — или на что-то смотря — я не начал верить ни в ангелов, ни в демонов, даже огнепоклонником не стал.) Ровно через десять дней мигрень возвращалась. Она терзала меня, давила, плющила, но потом исчезала — о, на этот-то раз уже наверняка навсегда! Под конец приступа меня часто тошнило. После извержения рвотной массы я оставался на некоторое время лежать на полу ванной комнаты; встал — упал бы. Я лежал, опершись подбородком о край унитаза и прижав ладонь к потному нахмуренному лбу — Нарцисс над ручьем да и только. Что я там хотел увидеть? Удивительно, но, претерпев поистине адские муки, я не наблюдал серных испарений, кромешным дымом исходящих из ноздрей и ушных раковин. Чудовищная слабость сопровождалась эйфорией: я снова прошел через это и снова выжил! Спустив воду, я говорил своему колеблющемуся отражению: «Вот и все наконец-то, все прошло навсегда». Я обманывал сам себя: прошло не все и не навсегда. Конца страданиям не было и не предвиделось.
Тот год глубоко врезался в память, оставив шрам на сердце и немеркнущее пламя в душе, — и если только что прочитанный пассаж отдает приторным привкусом мыльной оперы, то я, ей-богу, не нарочно, просто иначе не скажешь. Во втором семестре мне предложили дополнительную нагрузку: вечерний курс практических занятий со взрослыми, три часа по понедельникам, в деловой части города. Причитающиеся мне двести пятьдесят долларов были непредвиденным, но очень своевременным поступлением: летом я собрался лететь туристским классом в Роттердам. Новые ученики не имели никакого представления даже об орфографии и пунктуации, но я об этом заранее не подозревал и битую неделю составлял вступительную лекцию, из которой они поняли только мое имя и заключительное «спасибо». Лекция, остроумно озаглавленная «Стратегия и тактика художественной литературы», была густо сдобрена многословными и «яркими» (по-моему) фрагментами из «Поэтики» Аристотеля, переписки Флобера, дневников Достоевского и эссе Джеймса — я цитировал только выдающихся авторов и ссылался только на шедевры. В дело пошли «Моби Дик», «Анна Каренина», «Преступление и наказание», «Послы»[57] , «Госпожа Бовари», «Портрет художника в юности»[58], «Шум и ярость». «По-моему, высшее достижение в Искусстве (и наиболее трудное) отнюдь не в том, чтобы вызвать смех или слезы, похоть или ярость, а в том, чтобы воздействовать тем же способом, что и природа, то есть
Когда я закончил свою двадцатипятистраничную лекцию и предложил задавать вопросы, таковой, к моему живейшему удивлению и разочарованию, возник только у одной слушательницы; руку подняла средних лет чернокожая особа женского пола в скромном, но довольно милом синем шерстяном костюме и какой-то приплюснутой шляпке. Я слегка напрягся, предположив, что она заведет речь о названии романа Конрада, не вполне по нашим временам корректном, если не оскорбительном. Ответ сформулировался раньше, чем был задан вопрос: художественная литература не знает ни запретных тем, ни запретных слов, она снимает все табу, и обижаться на нее — столь же пустое занятие, как таить обиду на собственное отражение. Но мне не пришлось высказать эти достойные мысли. «Профессор, — обратилась она ко мне с полной серьезностью и глубоким почтением, — вы тут очень интересно о письмах Филибера рассказывали, а вот когда пишешь молодому человеку, как к нему надо по науке обращаться: милок или дорогуша?»
Аудитория грохнула. Еще бы! Почти два часа они в гробовом молчании слушали рассуждения о безнадежно далеких от них материях — и наконец-то раздался звук живой, пронесшийся как сигнал к общему веселью. Как в школе: зануда-директор всех извел лекцией о правилах хорошего тона, и тут же какой-то первоклашка пукнул. Понимая, что смеются не надо мной, я все равно не смог сдержаться и с горящим от смущения лицом стал на потеху всей аудитории объяснять миссис Корбетт, в чем мне видится смысл наших занятий, весьма далекий от овладения правилами дружеской переписки.
Самой способной в группе оказалась Лидия Кеттерер. Она же была и самой молодой из участников занятий, хоть и постарше преподавателя. Лидия шла сквозь белесый сумрак чикагской зимы в полусапожках, высоких вязаных носках, юбке из плотной шотландки, свитере с северными оленями на груди и вязаной шапочке с помпоном; длинные густые пшеничные волосы свешивались по обе стороны лица: занавес раздвинут, представление начинается. На фоне утомленных товарищей по университету она казалась еще моложе, несмотря на свои полные двадцать девять и долговязую десятилетнюю дочь, ростом не меньше матери. Миссис Кеттерер жила неподалеку от меня и Гайд-парка; в этот район она перебралась четыре года назад, сразу же после развода, думая, что здесь ей больше повезет. И не ошиблась. Когда мы встретились, у нее уже были: работа в университетском научно-исследовательском проекте, что-то связанное с социологическими опросами населения, очень интересно и к тому же два доллара в час; отличные отношения с несколькими аспирантами (участниками того же проекта); небольшой счет в банке; такая же маленькая, но уютная квартира с камином и видом на здание университета по другую сторону реки Мидуэй; можно сказать, у нее было все. Даже психоаналитик, строгая дама по фамилии Рутерфорд, практикующая без лицензии. Пунктуальный и благодарный пациент, Лидия регулярно по утрам в субботу являлась в ее кабинет на Гайд-парк-бульваре, где получала многочисленные и немедленно принимаемые к исполнению советы — например, о стиле одежды, желательно молодежном. Сочинения Лидии по большей части были навеяны детскими впечатлениями, которыми, кстати, особенно интересовалась доктор Рутерфорд: как повернулась жизнь после того, как отец совратил дочку и сбежал на Северный полюс? После того как отец совратил дочку и сбежал на Северный полюс, две незамужние тетки со стороны матери,