Неужели мир действительно так прост?
До этого незабываемого уик-энда я существовал на уровне Каменного века. Каждый раз, когда мистер Кэмпбелл называл свою жену „Мэри“, у меня подскакивала температура до сорока градусов — я ем из тарелки, которой касались руки женщины по имени Мэри! (Может быть, здесь ключ к тому, что я стараюсь никогда не называть Манки по имени, за исключением воспитательных эпизодов). Пожалуйста, молился я в поезде, идущем на запад, пусть только в доме Кэмпбеллов не будет изображений Иисуса Христа, избавьте меня от этих христиан! Пусть, когда тетушки и дядюшки соберутся на праздничный обед, среди них не окажется антисемитов! Потому что если кто-нибудь из них скажет: „жиды“, или „пархатые на голову сели“, то я им этого „жида“ в глотку засуну, прямо в глотку вместе с их сраными зубами! Нет, нет, никакого насилия (как будто я вообще на это способен), насилие мы оставим для них, ведь это их любимая игрушка, а я просто встану со своего места и произнесу речь! Я буду клеймить их изуверские сердца! Я им прокричу прямо в уши Декларацию Независимости! Кто они такие, черт подери, может быть, они думают, что День Благодарения — их гойский национальный праздник?
И вот на вокзале ее отец говорит:
— Как дела, молодой человек? А я отвечаю:
— Спасибо.
Чего это он вдруг такой милый? Потому что его уже предупредили (а если так — мне обижаться или нет?) или потому что он еще не знает? Должен ли я сказать ему правду, прежде чем мы сядем в автомобиль? Да, я должен! Я больше не могу скрывать! „Мне очень приятно быть здесь у вас, в Дэвенпорте, мистер и миссис Кэмпбелл! Но дело в том, что я еврей, и вы уж, пожалуйста об этом не забывайте“. Нет, это как-то не звучит. Может быть, так: „Уважаемые мистер и миссис Кэмпбелл, как друг вашей дочери и как еврей я хочу поблагодарить вас за приглашение…“ Хватит выделываться! Но что же делать? Сказать ему чтонибудь на идише? А как? Я знаю примерно двадцать пять слов — половина из них непристойные, а остальные я неправильно произношу. Дерьмо, говорю я себе, ты просто дерьмо, заткнись и иди в машину.
— Спасибо, спасибо, — говорю я, подхватываю свой чемодан, и мы все направляемся к автомобилю.
Кэй и я забираемся на заднее сиденье,
Как только я попадаю в какой-нибудь дом, я тут же начинаю тайком принюхиваться: чем здесь пахнет? Картофельным пюре? Старыми тряпками? Свежим цементом? Вот и здесь я все нюхал и нюхал, пытаясь уловить главный запах. И унюхал, ага: это запах христианства или просто воняет собакой? Все, что я вижу, пробую, к чему прикасаюсь, обо всем я думаю: это гойское. В первое утро я выдавил в раковину полдюйма „Пепсодента“, потому что боялся чистить зубы пастой, которая несомненно касалась гойских зубных щеток родителей Кэй. Честное слово! Мыло на раковине все в засохшей пенке от чьих-то рук. Интересно, чьих? Может быть, Мэри? Могу ли я мыться им или сначала мне следует помыть это мыло, чтобы соблюсти гигиену? А чего тут теряться, конечно, помой его с мылом! Зайдя в туалет, я долго осматривал унитаз: „Смотри-ка, это настоящий гойский горшок. Вот сюда отец твоей подружки роняет свое иноверческое говно. Ну, как тебе? По-моему, впечатляет“. Что со мной? Я рехнулся или наоборот?
На следующий день я долго не мог решить, как сесть на сиденье. Дело не в санитарии — горшок сияет немыслимой антисептической чистотой — я боялся почувствовать тепло кого-нибудь из Кэмпбеллов. Например, Мэри. Тепло задницы матери Иисуса Христа! Ради мамы, ради всей своей семьи, подстели бумажку на сиденье, ведь тебе ничего не стоит, и об этом никто не узнает!
Но я сделал это! Я сделал это! Я сел безо всякой бумажки — и оно действительно было теплым! Ура, мне семнадцать лет, и я бесстрашно трусь своей задницей о задницу ненавистного врага! Как долго я путешествовал, в какую даль я забрел с этого сентября!
Давайте, держите линию, гол им в кишки, бейтесь, ребята!
Боже мой, я упускаю шанс блеснуть остроумием! Когда еще удастся мне продемонстрировать окружающим свои убийственные сар-казмы и ядовитые колкости! А после игры не попаду на традиционный обед в честь Дня Благодарения, приготовленный моей мамочкой, веснушчатой и рыжеволосой польской еврейкой. О, я просто вижу, как бледнеют их лица и как они замирают, когда она отрезает здоровенную ногу и объявляет: „А это для кого? Угадайте!“ Увы. Тот, кого имеет в виду моя мать, будет обедать в АЙОВЕ! Почему я покинул их? Может быть, наши застолья не очень похожи на картины Нормана Рокуэлла, но, поверьте, мы тоже умеем хорошо веселиться! Мы, конечно, не первые переселенцы, но вы оцените, как у нас вкусно пахнет! И, посмотрите, клюквенный соус на каждом конце стола! Индейку, как и положено, зовут Том! Но почему мне не верилось, что мы живем в Америке, то есть Америка — это там, где мы кушаем нашу индейку? Почему туда надо ехать, как мой папаша, который в ноябре отправляется в Юнион, штат Нью- Джерси, за „настоящим яблочным сидром“?
— Я еду в Айову, — говорю я по телефону.
— Куда, куда?
— В Дэвенпорт, штат Айова.
— Но это же твои первые каникулы!
— Я знаю, но я не хочу упустить такую возможность.
— Возможность? Возможность для чего?
— Возможность провести День Благодарения в семье мальчика по имени Билл Кэмпбелл.
— Какой еще мальчик?
— Кэмпбелл, как суп. Мы тут вместе живем. Дальше я слышу, что они меня так ждали, что Морти купил билеты на бейсбол. О какой еще возможности я говорю? Зачем тебе мальчик, как его, Кэмпбелл?
— Это мой друг! Билл!
— Что за ерунда? — говорит мой отец. — А как же сидр?
Я так и знал! Случилось то, чего я больше всего боялся. Мой папа просто феномен, он знает, чем меня уязвить, и всегда добивается от меня раскаяния! Я начинаю плакать из-за этого сидра, но стою на своем:
— Да уж как-нибудь без меня, я не смогу приехать, извини, меня пригласили. Мы сегодня выезжаем!
— Как „выезжаем“? Что это значит? — встревает в разговор моя мать. — Я ничего не понимаю: позволь узнать, куда ты едешь, как ты едешь? Вы наверняка поедете в открытой машине…
— А вот и нет!
— А если будет гололедица?
— Мы едем в танке, мама, тебя это устраивает?