Мне стоило огромных усилий добиться того, чтобы эта последняя часть воспоминаний была как можно понятней; читателю, однако, стоит знать, что это потребовало значительного редакторского вмешательства. Я был бы безмерно рад, если б Элизабет облегчила мне задачу, просто сократив свой рассказ. Если б в ее повести отсутствовала эта последняя часть, мы лишились бы кое-каких подробностей, зато закончили чтение, имея более благоприятное впечатление о ее авторе. Ибо заключительные страницы демонстрируют усугубление ее психического состояния. Об этом наглядно свидетельствует самый вид рукописи. Почерк становится все более торопливым и нечетким, порою даже не похожим на почерк Элизабет; страницы усеяны кляксами, некоторые вырваны нервной рукой целиком или частично. Что до содержания, то оно представляет собой чуть ли не полный сумбур. Слог повсеместно ужасающе небрежен, она то и дело перескакивает с предмета на предмет или обрывает фразу на середине. Смысл отдельных предложений и целых абзацев загадочен; и наконец, то и дело натыкаешься на чистейшую тарабарщину – смесь отсылок к алхимическим трактатам и Библии, не поддающаяся рациональной трактовке.
От большей части этого жалкого полубреда больной души я избавил читателя, сократив последние страницы мемуаров до нескольких отрывков, где можно проследить хотя бы минимальную последовательность событий. Даже и тогда я оказался перед дилеммой. Я чувствовал себя обязанным сохранить последние слова Элизабет Франкенштейн, написанные ею за несколько мгновений до смерти, хотя они мало о чем свидетельствуют, помимо агонии ее души. Мне бы хотелось, чтобы в памяти читателей остался более привлекательный образ Элизабет Франкенштейн; но моя ответственность как редактора перевесила все иные соображения.
Итак, свадьба состоится. Потому что этого хочет отец. Потому что думают, я этого хочу. Потому что Виктор не может дольше откладывать ее. Потому что все этого ждут. Потому что на то была воля Адама. Но детей у нас не будет! Клешня не получит моего ребенка!
Сплю беспокойно… на самом деле вообще не сплю. Уж пробил колдовской, полночный час, а я все ворочаюсь в постели. Боюсь увидеть во сне картину, которую Адам впечатал мне в память. Вертятся мысли, вертятся…
Страшная угроза чудовища не прошла для Виктора бесследно, вид его ужасен, тревога преследует его. Он бродит по дому, как раненое животное, явно страшась всех углов и боясь зайти к себе в комнату. Просыпаясь среди ночи, он дрожит, охваченный то парализующим страхом, то черным отчаянием. Ночь не приносит ему покоя; он мечется в постели, что-то быстро бормочет, мучаясь кошмаром. Вновь его преследуют зловещие видения Другого, и он хочет, чтобы я сидела с ним. И я, сама не в состоянии уснуть, сижу возле него всякий раз, когда его нужно утешить и успокоить.
Мне хочется, чтобы мы стали любовниками и украдкой наслаждались ласками, до брака запретными. Но все, что я могу, это подражать нежности любящей женщины; страсть, с которой я обнимаю его, серьезно скомпрометирована. Хотя он не знает, что мне известна тайна, отравляющая его жизнь. Мне известно преступление, которое тяготит его душу, и это все меняет между нами. От него веет смрадом покойницкой.
С каждым днем отец все настойчивей торопит нас со свадьбой. Чем больше Виктор колеблется, тем больше отец укрепляется в мысли, что у него появилась другая привязанность. Если б отец знал о моих собственных сомнениях, он не был бы столь настойчив; но я могу приводить в качестве довода единственно заботу о здоровье Виктора. «Вздор! – отвечает отец, – Ничто так благоприятно не подействует на несчастного малого, как свадьба и продолжительное путешествие с молодой женой. Иначе он долго не протянет».
Отец сам угасает, и это сообщает его просьбе безотлагательность последней воли умирающего. Я быстро смиряюсь с тем, что свадьбы не избежать; моя жизнь стремится к этому концу с неотвратимостью потока, мчащегося с горы к морю. Когда Виктор невесело делает мне предложение, я так же невесело отвечаю согласием. Свадьба назначена на последний день августа, через три недели.
Ева, надо думать, была женой Адама
Утром проливной дождь, затем весь день влажная жара. Спала плохо. Всю ночь мучил вопрос: почему Новый Иерусалим не нуждался ни в солнце, ни в луне? Не хотела бы жить там, где нет ни солнца, ни луны. Ночью, когда весь дом спит, зажигаю свечу и украдкой спускаюсь в библиотеку, чтобы прочитать это место. Там говорится, что город не нуждался в свете солнца или луны, «ибо слава Божия осветила его, и светильник его – Агнец» [58].
И все же я предпочитаю солнце и луну. Почему нам говорят, что они не нужны нам? Не верю этим словам. Думаю, нас отдадут во власть
Ньютон верил, что Великое Делание может быть пророческим шифром, скрывающим истинный смысл Священного Писания; а что, если все наоборот? Если Священное Писание есть ключ к Великому Деланию? Может ли кто сказать, какое из предположений – метафора другого?
В доме невообразимая суета. Странное ощущение… Виктор и я словно живые статуи посреди сцены, на которой разворачивается действие. Вокруг нас идет суматошное приготовление к событию, центром коего будем мы; каждый день принимаем визитеров с поздравлениями; все стараются угадать и исполнить наши желания. Праздник продуман до мелочей, и все собираются повеселиться вволю. Но нас ничто не трогает, ничто. Мы – статуи; мы оба знаем: то, что другим видится как настоящее и воплощенное счастье, может развеяться как дивный сон, не оставив в сердце иного следа, кроме горького сожаления.
Церемония произойдет в замке; совершит ее Шарль. Празднество, которое последует за нею, будет счастливейшим днем для этого печального дома за многие годы. Ради здоровья Виктора отец желает, чтобы мы отправились в долгое путешествие. Отец умирает; он хочет, чтобы нас не было в час его смерти. Он желает нам счастья, а не скорби. Сразу после полудня мы отбываем на пристань, чтобы, переправившись через Женевское озеро, держать путь на виллу на озере Комо, которую отец оставил мне в числе прочего наследства. Нашу брачную ночь мы с Виктором проведем в Эвиане, в гостинице, откуда открывается величественный вид и на отроги Юры, и на Монблан.
С каждой ночью я сплю все беспокойней. Даже не сплю, а лежу в каком-то полузабытьи. Лауданум больше не помогает; мне слышатся звуки… странный гром где-то за горами…
Спала дурно. Ветреный, прохладный день. Ночью вновь слышался шум. Не просто шум – беспорядочный грохот, похожий на грохот пушек; но никаких слухов о том, чтобы поблизости шли бои. Шум поднял меня с постели в поисках его причины. Кажется, что он раздается с неба. Гляжу в окно, но в природе все тихо, даже ветерка нет. За завтраком спрашиваю, слышали ль другие; все говорят, что не слышали.
Этим утром неприятный запах в воздухе: будто ламповая гарь, только резче, – и снаружи чувствуется сильней, нежели в доме. Наверное, горят камфарные деревья…
Встаю поздно, чувствую себя разбитой, словно бродила с сумерек до рассвета.
Ночью вновь не смогла уснуть. Голова беспрестанно кружилась.