его у дверей и выпроводить вон. А он, представьте себе, утверждает, что он мой союзник, мой
– Так он все еще жив?
– Будем надеяться – нет. Вы меня поймете, если я скажу, что не очень-то интересовался судьбой
– Конечно же. Простите меня бога ради за то, что поднял эту тему.
Я чувствовал, меня не простили. Даже, напротив, выдворяли вон.
– А теперь, профессор Гейтс, наш вечер завершен. Возможно, вы почерпнули для себя что-то ценное из нашего маленького урока.
– Массу ценного, – заверил его я. Но по его выражению было очевидно,
– А ты понимаешь все это – насчет камер и проекторов? – спросил я у Жанет назавтра, когда мы встретились за чашкой кофе.
– Немного, – ответила она, – Предмет очень уж специально-технический. – Она уже была готова к тому, чтобы вести себя со мной свободно и более откровенно. – Виктор не требует, чтобы все его студенты разбирались в этих специальных вещах. Вот меня, например, гораздо больше интересует эстетическая надстройка этой техники.
– Эстетическая надстройка? Ты имеешь в виду то, о чем кино… например, сценарий?
– Да. Виктор считает, что это более подходит для женской ментальности. Это не так аналитично.
– Ах, так? Тогда послушай, что я тебе скажу. Меня очень интересует содержание кино. И я не могу поверить, что слова и поступки героев не имеют значения. Я хочу сказать – ведь именно ради этого люди и ходят в кино, разве нет?
– Ты настоящий американец, – игриво заметила она. Но мне показалось, что именно поэтому я ей и нравлюсь.
– Что касается этого Розенцвейга, – продолжал я, то не знает ли она, жив ли он и где его можно найти? Жанет знала. После того как он стрелял в Сен-Сира (это было лет шесть назад), состоялся суд, который постановил удалить его из Парижа и поместить в психиатрическую клинику в Лионе. Если только он опять не убежал, то должен все еще быть там.
Мы провели вместе еще одну ночь – ночь нежности и ласк. В любовной истоме Жанет призналась мне, что больше всего в жизни ей хочется быть кинозвездой. Она сообщила мне об этом вполголоса, как ребенок, признающийся в гадком поступке.
– Только не говори Виктору.
Ее тайна со мной была в полной безопасности. В обозримом будущем я вряд ли буду вести задушевные беседы с Виктором.
– Хочешь я тебе кое-что скажу, – спросил я, намереваясь обменять тайну на тайну. – Я бы все отдал, чтобы всего на один день стать Жаном Полем Бельмондо.
Услышав это, она теснее прижалась ко мне.
– А не Боги?{243} – спросила она, – Разве ты не предпочел бы стать Боги?
– Да, конечно Боги. Но сначала Бельмондо.
– А я, – поведала мне она, – Симоной Синьоре. Или Жанной Моро{244} .
– И, конечно, есть ведь еще и Марлон Брандо.
– И Барбара Стенвик.
– И…
И еще, и еще – ночь длинна.
Глава 15
Розенцвейг
Прежде чем запланировать поездку в Лион, я навел справки во французской полиции. В какую клинику поместили покушавшегося на Сен-Сира? И если я поеду туда, позволят ли мне его увидеть. Несколько часов мне пришлось поработать локтями, маневрируя в лабиринтах французской бюрократии, но я все же узнал то, что мне было нужно. Ответ на первый вопрос был таков: хоспис Сент-Илер. Несмотря на религиозное название, клиника входила в государственную систему психиатрических заведений и являла собой приют для душевнобольных, совершивших преступление. Ответ на второй вопрос был следующим: да, в клинике есть приемные часы – трижды в неделю. Я позвонил туда и назначил встречу с Карлом Гейнцем Розенцвейгом (таким было его полное имя). Рано или поздно, но мое преследование Макса Касла неизбежно должно было привести меня в психушку. Теперь это время пришло.
Я вполне мог провести год, отведенный мне на исследования, рядом с Сен-Сиром, сидя у его ног и внимая высшим таинствам нейросемиологии. Даже если бы у меня и было такое желание, проявленный мною интерес к Розенцвейгу сводил мои шансы к нулю. В лучшем случае у Сен-Сира не нашлось бы для калифорнийского чурбана достаточно времени; теперь же, когда я глупейшим образом запятнал себя интересом к сумасшедшему и едва не убийце, мне пришлось бы долгие недели вымаливать прощение, чтобы вновь вернуть себе расположение мэтра. И что бы я в конечном счете получил? Вряд ли я мог почерпнуть у него что-то еще, не пройдя сначала тем маршрутом, что и его студенты, – долгий путь по закоулкам физиологии, математики, кибернетики… безнадежная перспектива. Всеми фибрами души восставал я против Сен-Сира и его мертвой, механистической системы. Мой роман с кино начался с сексуальных женщин и суровых ковбоев, героических приключений и великой любви. Мне не хотелось копаться в том, что было «под» всем этим. Да я и не верил, что кому-то это по силам. Если Сен-Сир был прав в своих взглядах на кино, то я с таким же успехом мог верить, что поэзию творят карандаши, а не поэты.
И в то же время я должен был признать: Сен-Сир нащупал нечто, имеющее отношение к фильмам Касла. Сен-Сир гораздо глубже меня проник в техническую сторону проблемы. И в этих глубинах он нашел кое-что: образы и мотивы, имеющие безусловную силу. Они присутствовали даже в тех внешне бросовых фрагментах, с которыми он работал. А еще я чувствовал правоту Сен-Сира, который верил, что весь этот набор подспудных трюков, пусть и захватывающих, на самом деле служил Каслу для каких-то более темных целей. Но я также не сомневался в том, что Сен-Сир ошибается, считая эти цели политическими. Сен-Сир многословно отстаивал свои тезисы, но я до глубины души был уверен, что чувства, возникшие у меня, когда я открывал себя для Касла, никакого отношения к политике не имеют. Напротив. Я доверял своей интуиции, которая говорила мне, что тьма, скрытая внутри работ Касла, имела целью уничтожить все симпатии – и личные, и политические. Если в искусстве Касла и было заложено какое-то послание, то я не сомневался: оно – отзвук тех процессов, что происходили в гораздо более древних пластах истории, куда философия Сен-Сира не углублялась. Со времени моего знакомства с «Иудой» мне не давало покоя начало, которое я смутно ощущал в этом фильме, – его можно было назвать примитивным, племенным, даже стихийным. Касл работал с такими категориями, как грех, вина, святотатство, а они принадлежали к разряду вещей, которые нашему веку предстояло заново открыть в его фильмах. Может быть, именно поэтому я и решил рискнуть, посетив Розенцвейга. У меня были основания верить, что, каким бы сумасшедшим он ни был, он очень точно почувствовал Касла.
Каким бы ни было первоначальное назначение Сент-Илера (мне сказали, что его построили в восемнадцатом веке под монастырь), радости это место никогда не доставляло. Его сумрачность удручала сильнее, чем грязь и запустение, веками оседавшие на его камнях. Мощные стены, немногочисленные узкие окна, ржавеющая железная ограда в виде пик – все говорило здесь о печальном заточении. Интерьер этой древней громады хотя и был обновлен, но обретал опрятность ценою стерильности. Он не только был обречен на скудный рацион солнечных лучей – хуже: во всех помещениях и коридорах горели ядовитые лампы дневного света. Тень была изгнана из всех уголков, но тем не менее все место напоминало собой какое-то подземелье.
Мой визит привел администрацию Сент-Илера в недоумение. Я представился не как родственник или друг, а как ученый, интересующийся трудами Розенцвейга. Слово «труды» вызвало у них недоумение, потом отношение их стало более внимательным и подозрительным. Может, и я тоже кандидат на место в их