белые одеяния, она сидела с младенцем на руках на фоне безжизненного лунного пейзажа. Их позы повторяли позы персонажей пиеты{252}. Сквозь эти две фигуры просвечивал снятый двойной экспозицией пейзаж пустыни, заявлявший о своем неумолимом присутствии. Но за ними, едва различимые на фоне темнеющего неба, виднелись глаза, взирающие на эту сцену с бесконечной жалостью. Это были глаза не Ольги, а Сильвии Сидни – наконец-то они оказались на своем месте.
Умирающий ребенок шевельнулся на руках Ольги. Ее рука погладила его лицо, тело. Потом крупным планом мы видим: она снимает что-то с ребенка. Черви. Личинки. Они укрывают ребенка живым саваном. Все ее усилия тщетны. Глаза женщины наполнены слезами. Обмякшее тельце в ее руках исчезает на глазах, пожираемое червями до костей, до праха. В последнем кадре она простирает руки. Прах – все, что осталось от ребенка, – сыплется сквозь ее пальцы, он уносится ветром и смешивается с безликим песком пустыни. Экран темнеет. Заправочный конец пленки со множеством царапин. Конец.
Через тридцать лет после съемок этого эпизода Ольга все еще помнила слова, сопровождавшие его. Я записал за нею эти строки, пока Клаус заправлял следующую часть катушки.
Что в приближенном переводе означало нечто вроде:
И еще одна строка, которую распевает Ольга в самом конце:
Хотя эпизод, в котором присутствовала Ольга, и продолжался всего несколько секунд, в нем была одна новинка. При первом просмотре я с раздражением заметил волосок на линзе – он дергался там на протяжении всего эпизода, увеличивался в размерах, становился уродливым пучком, плясавшим над ее лицом. Чем дольше он там подрагивал, тем больше действовал на нервы. Наконец, когда пленка кончилась, пучок пополз вниз, завершая эпизод, и исчез с затемнением. Я решил, что его вынесло из проектора, но все же перед вторым показом попросил Клауса на всякий случай протереть линзу.
– Линза была чистой, – сказал он мне, – Грязь на самой пленке. Я помню это еще с прошлого раза.
Как такое возможно? Почему Касл не устранил такой очевидный дефект на окончательном материале?
– Это сделано намеренно, – сказал Клаус, – Если внимательно посмотреть на пленку, то вы увидите, что это анимация. Об этой новинке я вам и говорил.
Ольга заговорщицки подмигнула.
– Один из трюков Макса. Я ему сказала, когда первый раз посмотрела, что тут брак. А он в ответ: «Ты когда-нибудь замечала, как раздражает грязь на объективе? Может быть, мне тоже хочется поиграть на нервах у зрителя. Как мисс Бумби на тумбе»{253}. Ты не знаешь, что он имел в виду?
Я узнал после второго просмотра. В уродливом грязном пучке было что-то паучье, действующее на нервы. Казалось, оно ползет вниз, пытается достать Ольгу, затащить ее в свою паутину. В конечном счете так оно и произошло. При покадровом просмотре я увидел эту анимацию в развитии. Волосок разрастался в паутину, оплетавшую нить за нитью изображение Ольги, пока то не исчезло вовсе. От этого сцена становилась еще напряженнее – такое же чувство возникает, когда слышишь высокий непрекращающийся скрежещущий звук. В этом волоске было что-то гораздо большее, чем мог уловить глаз, – в этом я не сомневался.
Хотя я и знал, что фрагмент из «Сердца тьмы» продлится не более двух минут, но вдруг понял, что жду показа с растущим нетерпением. Если бы я не видел раньше первую сцену, возникающую теперь на экране, то наверняка испугался бы. Это была та самая жуткая ограда из отрубленных голов, которую Касл и Зип снимали в Мексике. Сцена завершалась, насколько мне помнилось, пожиранием камеры, исчезающей в глотке последней из голов. Только на сей раз сквозь наступившую темноту пробивались языки пламени.
Перед пламенем находилась масса потных, почти обнаженных тел; они корчились, крутились, ритмически извивались – пьяная оргия танцующих дикарей. Звуковая дорожка почти не сохранилась, но и этого хватало, чтобы получить представление о том, что планировалось: какофония бешеного барабанного боя и воющих голосов. Похоже на звуковое сопровождение, которое Касл придумал для «Доктора Зомби» и которое ему не разрешили использовать. Возможно, он сохранил эту запись и использовал ее здесь. При нормальном качестве впечатление должно было быть ошеломляющим.
Рядом с костром, вокруг которого и совершался ритуальный танец, к вбитым в землю столбам были привязаны две женщины и двое мужчин, они напрягали мышцы, пытаясь вырваться из пут. Это были чернокожие в одних набедренных повязках, их лица искажал страх: глаза безумные, рты открыты. Для непрофессиональных актеров они блестяще изображали абсолютный страх. Вокруг них вертелась фигура в причудливом одеянии – насколько я понял, это был шаман, пугавший пленников, каждому по очереди сующий в лицо что-то похожее на слоновий бивень, устрашающе заточенный на конце. Я вспомнил, что в повести Конрада речь шла о торговле слоновой костью в глубинах черной Африки – часть всепроникающей черно-белой символики этой книги; но я не сомневался: ничего похожего на этот ритуал у Джозефа Конрада не было.
Материал на пленке ни в коем случае не был доведен до конца. Едва-едва лучше чернового монтажа. И тем не менее (хотя объяснить это я и не мог) сила замысла была очевидна. Внешне это была обычная голливудская поделка в жанре фильма джунглей. И хотя испуг пленников был довольно убедительным, а обнаженность женщин придавала действию несколько сомнительный характер, все, что я видел, не отличалось чем-либо примечательным. Когда эпизод заканчивался, камера уходила в сторону, чтобы не видеть, как шаман вонзает зловещий бивень в первую жертву. Крик танцоров акцентировал невидимый удар, добавляя ему силы. И тем не менее именно такой цензурный монтаж и предполагался в фильме подобного пошиба.
И тут же – слишком уж скоро – фрагмент обрывался. Но по окончании просмотра оставалось в высшей степени отвратительное ощущение, которое я сразу приписал одному из касловских приемов. Я вспомнил, что испытывал то же самое, когда впервые увидел «Иуду», – ощущение, будто я стал свидетелем какой-то кары Господней, не предназначенной для моих глаз, не являющейся частью моего мира.
Клаус прокрутил этот фрагмент еще три раза. Рядом с собой в темном зале я чувствовал, как растет напряжение Ольги. Она отнюдь не получала удовольствия, а напротив, как могла успокаивала себя, отчего мне было трудно сосредоточиться. Я чувствовал себя виноватым – ведь это из-за меня она пришла в такое расстройство. Когда я предложил закончить просмотр, Ольга сразу же почувствовала облегчение, как тонущий пловец, которому удалось вынырнуть на поверхность и глотнуть воздуха. Я в шутку сказал:
– Я вас там не видел, если только вы не изображали шамана.
Она совершенно серьезно ответила:
– Нет-нет, меня там вроде не было. Но я была так близка с Максом, когда он над этим работал, что иногда мне кажется, может быть, я и там – среди танцующих…
Клаус поспешил ее успокоить.
– Успокойся, дорогая. Появись ты на экране, мы бы тебя непременно увидели, разве нет?
Я знал ответ на этот вопрос, но ради Ольги решил промолчать.
Перед уходом я поблагодарил Клауса за потраченное на меня время.
– С удовольствием, – ответил он, а потом поправился: – Хотя смотреть эти кадры – удовольствие сомнительное. В особенности вторую пленку. Каждый раз видя это, я говорю себе, что не имею права смотреть. Я испытал подобное ребенком, когда приятель-католик сказал мне, что на мессе он ест тело Христово. Я прежде никогда не слышал о таком. В этом было что-то пугающее, но и – так мне казалось – очень тайное, чего я не имел права видеть. Табу. Вы понимаете?
– Понимаю.
Позднее, дома у Ольги, я просмотрел сделанные у нее записи и использовал последнюю возможность выудить у нее все, что она помнила об этих фильмах, каждое сказанное Каслом слово.